Знамя Журнал 7 (2008) - Журнал Знамя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обрядык
Дрададак!!!
аx! зью-зью!
зум
дбр жрл!.. жрт!.. банч! банч!!
фазузузу -
зумб!.. бой!.. бойма!!
вр! драx!..
дыбаx! д!
вз-з-з!..
ц-ц-ц!..
Амс! Мас! Кса!!! Лопнувший торм
аз
- построено по механическому способу -
врзнб….
к….
ц….
рцп…. ржг….”
Танька выдержала небольшую паузу, но, поняв, что это все, хмуро спросила: - Твои, что ли? Гришка раздраженно замычал что-то неразборчивое, затем достал из-за пазухи потрепанную книжицу и начал тыкать пальцем в обложку. Танька взяла книжку и прочитала имя на обложке: “Крученых”. Затем, все еще сомневаясь, открыла заложенную страницу, полистала взад-вперед и, вернув книгу, добавила: - М-да. Ну и поэт! Хрен поймешь. А ты, видать, когда нормальные стихи давали, последним в очереди стоял. Гришка обиженно вырвал книжку из Танькиных рук, запихал ее за пазуху и вышел из магазина. Потом вернулся и вдруг произнес четко, как иностранец, выучивший свою первую фразу на чужом языке: - Нормальные стихи. Танька была так потрясена этой простой комбинацией из двух внятных русских слов, что даже не нашлась, что ответить, тем более его уже и след простыл. Впрочем, долго горевать в одиночестве ей не пришлось. Народ повалил валом. В следующие полчаса Таньке пришлось выслушать целую гору произведений - тут были и стихи, и проза, и даже философские трактаты. Кто-то просто читал, кто-то просил Таньку сверить произносимый текст с оригиналом, кто-то, как бабка Агафья, спрашивал, что значит та или иная строчка. К десяти часам у Таньки закружилась голова и заболел живот. Ей казалось, что продуктовый магазин наполнился поэтами и писателями всех мастей, которые галдят, кричат, смеются, обливаются слезами, шутят, философствуют и признаются в любви. И в тот момент, когда в литературном потоке наметился небольшой перерыв, на пороге появился Валера-тракторист. Неудивительно, что встретила она его агрессивным вопросом, не собирается ли он тоже читать стихи. Втайне она надеялась, что он зашел просто, потому что захотел повидать ее. Валерин ответ “можно и стихи” разбил ее надежды вдребезги. - Ладно, шпарь. Только давай что-нибудь про любовь. Валера откашлялся, снял кепку, пригладил волосы и отставил одну ногу назад. Затем засунул левую руку в карман, а правой зажал в кулак кепку. “Тут главное - не бубнить, - подумал про себя Валера. Четко и громко”. Декламацию стихов он представлял себе именно такой и именно в такой позе, ибо, кроме Маяковского, никого из поэтов, читающих стихи, не видел. Правда зажатая в правой руке кепка придавала ему сходство скорее с Лениным, и Валера на секунду даже подумал об этой нехорошей схожести, но других вариантов не было. - Бродский! - почти прокричал он. - Да не ори, - вздрогнула Танька. - Я не глухая. - А-а… Понял. Валера почему-то зажмурился и начал вращать кулаком правой руки, как бы задавая себе ритм. Проснулся я, и нет руки,
а было пальцев пять.
В моих глазах пошли круги,
и я заснул опять.
- Круги в глазах? Это бывает, - неожиданно раздалось справа от Валеры. - Дай-ка мне, Танюш, каких-нибудь сигаретец с фильтрецом. Рядом стоял незаметно вошедший в магазин дядя Миша. Он добродушно глянул на опешившего Валеру и повторил: - Бывает, бывает. Не сумлевайся. У меня тоже давеча круги перед глазами стояли. Жуткое, понимашь, дело. Это все водка, Валерка. Она, проклятая. Бросай ее к чертям. Да и курево тоже. Я, вишь, уже на сигареты с фильтром перешел. Здоровье уже не то. Валера расстроенно опустил руку и облокотился на прилавок. Танька усмехнулась. Дядя Миша заплатил за сигареты, но не ушел, как надеялся Валера, а остался, будучи явно в настроении поговорить “за жизнь”. - Ты старику поверь. Да, Танюх? - подмигнул он Таньке и тут же зашелся в сухом трескучем кашле. - О! Слыхали? - показал он рукой на грудь. - Спасу нет. Как ночью зайдусь, так хоть волком вой. И жене неудобство. - Ну ты б и принял лекарства какие-нибудь, - глядя в сторону, несколько раздраженно произнес Валера. - Ой, да что с них толку? Вот в советское время - это да. Тогда “скорую” - вызывай не хочу. А сейчас сплошное непотребство. Сначала ждешь два часа, а потом приедут - лучше б не приезжали. “Достал ты уже нас, батя, - говорят. - Каждую ночь вызываешь. Как на работу к тебе ездим”. Видали? Достал я их. А что мне прикажете делать? Помирать? Это я завсегда и без ихней помощи успею. Им бы только в могилу людей быстрее свести. В мое время таких работничков - вжик и к стенке! - Ну, это ты хватил, дядя Миш, - засомневался Валера. - Когда это было, чтоб прямо “вжик и к стенке”? Ну и позвонил бы Зимину. Чего ты из района-то “скорую” зовешь? - Верно, дядя Миш, - поддержала Валеру Танька. - Он на то и фельдшер, чтоб тутошним помогать. - Да… - замялся старик. - Не доверяю я ему. - Чего это? - удивился Валера. - Да я ему говорю: “Вот здесь, мол, екает. И здесь чавой-то блюмкает”. А он меня вроде как пощупал и говорит такой: “Ничего у тебя нигде не екает и не блюмкает. А то, что бессонница, - это возраст. Курить, пить бросай. Еще нас всех переживешь”. Ну разве ж это диагноз? Разве ж так можно со стариком-то? В мое время за такой диагноз знаешь что было? Вжик и к стенке! - Снова-здорово! - Тебе весело? - старик понизил голос до интимного шепота. - Вот ты лыбишься, а Зимин, может, врач-убийца. Валера рассмеялся: - Ты чего, дядь Миш, ужастиков насмотрелся? - Щ-щ-щ-щ, - зашипел дядя Миша. - Слыхал про врачей-убийц? - Ну. - Вот он один из этих самых. - Так то ж при Сталине было. Зимина еще и на свете-то не было. Горазд ты выдумывать, дядя Миш, - покачал головой Валера. - Удивляюсь прям, как ты сам при таких “вжиках” до наших времен дожил. - Дожил, потому что правильно жил, - пробурчал дядя Миша. - Не то что эти охломоны-санитары. Вчера вызвал, так вообще не приехали. Ворочался, ворочался. Потом встал, книжку взял, ну ту, что нам выдали. Посидел, поучил. Память не та уже, но все ж таки кое-что запомнил. Хотите, прочитаю? - неожиданно, кажется, даже для самого себя, закончил свой монолог дядя Миша. - Нет! - испуганно вскрикнула Танька и начала изображать бурную деятельность. - Мне еще работать надо. Если Валерка хочет, то ему и читай. Только не здесь. На улице где-нить. - Давай в другой раз, дядя Миш, - замялся Валера. - Мне тоже пора уже. - Ну, в другой, так в другой, - легко уступил старик. - Я тоже пойду. И двинулся к выходу. Но, заметив, что Валера по-прежнему стоит, обернулся: - А ты чего? Идешь, нет? Тебе ж пора. Валерка закусил губу и виновато глянул на Таньку: - Да иду, иду. - Ну, пока, - усмехнулась Танька. - До встречи, - ответил Валера, нахлобучил кепку и вышел из магазина. 9 Антон Пахомов не был таким уж разочарованным мизантропом, как могло показаться на первый взгляд. Он иногда впадал в меланхолию, как тогда, на собрании в клубе, но, в общем и целом, был доволен своим существованием. Конечно, исторические познания в том объеме, в котором их получает всякий рефлексирующий человек на историческом факультете, кого хочешь могут настроить на пессимистический лад, но Антон поспешных выводов не делал, тем более что история ему представлялась не спиралью, не каруселью и не замкнутым кругом. Она представлялась ему лишенным всяческой логики и смысла бардаком. По этому поводу он даже когда-то защитил диплом. Который, конечно, не назывался впрямую “История как бардак”, а, наоборот, был озаглавлен вполне звучно, научно, хотя и несколько туманно - “Центростремительная сила хаоса и его мифотворческая логика”. В этой работе Антон с методичностью и хладнокровием патологоанатома доказывал, что пресловутые уроки этой самой истории проходят для нас бесследно, потому что нет никаких уроков. И сослагательного наклонения история не знает, потому что не знает вообще никаких наклонений. И законов, по которым она развивается, тоже нет, потому что, если бы таковые были, была бы хоть какая-то логика, и тогда бы всякий Нострадамус остался бы без работы. В то же время Пахомов приводил доказательства того, что история - есть цепь совершенно нелепых случайностей, предсказать которые невозможно. Что из этого следует? А то, что история - это всего лишь вереница плохо проверенных фактов, а все, что сверху, - это миф и идеология. Таким образом, если кто-то и хочет делать выводы из течения истории, то это либо хитрец, либо тупица. Если архитекторы храма Василия Блаженного не были ослеплены, Сусанин не заводил поляков в лес и не отдавал “жизнь за царя”, Чапаев не тонул, героически гребя одной рукой, а просто умер на плоту во время переправы, Каплан не стреляла в Ленина, а Крюков не кричал “Отступать некуда - позади Москва”, то куда девать историко-культурную память, которая этими легендами живет? Всем известно, что Ленин не писал о кухарках, которые могут управлять государством, а, напротив, утверждал, что “любой чернорабочий и любая кухарка не способны сейчас же вступить в управление государством”, но что изменится оттого, что мы начнем осуждать людей за искажение этой цитаты? Ничего. Искаженная фраза гораздо красивее настоящей. Миф интереснее фактов. Легенда жизнеспособнее правды. Корни, пущенные альтернативной историей, столь глубоки, что, начни мы их выкорчевывать, выйдет только хуже. Таким образом, возникает эффект “воткнутого ножа”, где роль раненого играет история, а миф - роль ножа. Вынув нож, вы обрекаете несчастного на смерть от потери крови, а не вынув - на долгую и мучительную смерть от заражения крови, поражения органов и прочее. Что же касается хаоса, то мифотворчество является той самой структурой, которая, с одной стороны, умножает беспорядочность в истории (миф часто противоречит фактам), а с другой - цементирует эту хаотичность, не давая ей окончательно развалить вавилонскую башню исторического прошлого”. Войдя в раж, Антон на 160-й странице своего диплома назвал историю уже антинаукой, а историков - жуликами. На 182-й - он объявил ее преступлением против человечества, а историков - врагами цивилизации. И, наконец, на 190-й потребовал вообще упразднить историю как науку, а историков уничтожить (причем физического уничтожения Пахомов не исключал). Диплом, естественно, вызвал бурю негодования среди преподавателей и массу споров среди студентов. В былые годы за подобные измышления автора сначала выгнали бы из комсомола, а затем “вжик и к стенке”, но времена, на счастье Антона, были уже либеральными, выгонять было неоткуда, и Пахомова мало того что не тронули, но даже дали защитить диплом. Да и к аспирантуре допустили. Правда, в качестве примерного наказания послали несчастного критика в деревню Большие Ущеры для столь любимого им сбора фактов - как раз в то время проходила очередная государственная ревизия истории Великой Отечественной войны и требовалась детализация некоторых исторических моментов. Так Пахомов оказался в Больших Ущерах, где, как говорилось выше, встретил и полюбил Нину Терехову, учительницу младших классов в райцентровской школе. Аспирантуру он вскоре забросил, так как уже через неделю понял, что немцы отродясь не проходили через Большие Ущеры и вообще никаких военных действий в радиусе ста километров не вели. Но у советской пропаганды на этот счет, видимо, было свое мнение. В читальном зале (а другого и не было) библиотеки Пахомов обнаружил военно-исторический уголок, где висели портреты местных пионеров-героев. Их размытые фотографии, напоминавшие скорее фотороботы преступников, сопровождались красочными рассказами о мужественных, но совершенно бессмысленных подвигах. Один такой малолетний герой, например, попытался угнать немецкий танк, но был застрелен часовым еще на подступах к нему. В рассказе не говорилось, зачем ему понадобился танк, если он даже не умел им управлять, зато много говорилось о том, как он тщательно готовился к этому подвигу и умер, сжимая в кулаке пионерский галстук. Другой гений сопротивления умудрился застрелить немецкого солдата, который был расквартирован в его доме. Немецкий солдат на протяжении всего пребывания угощал гордого пионера шоколадками, а также время от времени делился с ним и прочими членами его семьи, то есть матерью и младшей сестренкой, мясными консервами. Сразу после убийства “незваного гостя” (так именовался в рассказе немецкий солдат) маленький герой убежал в лес к партизанам. Естественно, первым делом расстреляли его мать, как основную подозреваемую, а сестренка просто умерла от голода, так как консервами ее снабжать было некому. Пионер же партизан в лесу не обнаружил, так как их в тех краях еще физически не было, и потому вскоре насмерть замерз в сугробе под сосной. Все рассказы пестрили губными гармошками немецких солдат, спрятанными пионерскими галстуками, голодными младшими сестренками и двуличными деревенскими старостами. Некоторые особенно полюбившиеся автору образы повторялись из рассказа в рассказ - например, “волосатые руки фашиста”, на которых красовался “целый десяток часов”, снятых с убитых русских солдат. Пахомову все эти рассказы не нравились, но снимать стенд он не спешил, так как для него этот “уголок” был не столько краеведческим мемориалом, сколько памятником советского мифотворчества. Кстати, это опять же удачно вписывалось в его дипломную концепцию, гласившую, что история давно превратилась из науки в литературное жульничество. Что же касается истории как объективного набора фактов, Пахомов ее по-прежнему любил и, что самое интересное, даже спустя много лет не считал свой диплом “нигилистическим и деструктивным”, как отозвался о нем один рецензент. Пахомов считал, что бардак - есть начало позитивное и созидательное. К порядку, например, он относился с гораздо большей подозрительностью. Да, хаос гражданской войны способен унести сотни тысяч жизней, но разве не уносит порядок, установленный каким-нибудь безумными диктатором, во много раз больше? Хаос в чистом виде, по крайней мере, универсален и понятен всем. Из такого хаоса родилась Вселенная и человеческая цивилизация, в конце концов. Порядок же далеко не универсален и понимается разными людьми по-разному. И нет ничего хуже, чем несколько соседствующих порядков, каждый из которых считает себя истинным и идеальным. Именно из-за противостояния и борьбы этих разных порядков когда-то и погибнет человеческая цивилизация. То есть снова станет частью блаженного Хаоса, из которого когда-нибудь, дай бог, снова родится что-нибудь симпатичное и хаотичное. Законы природы, которые ему пытались привести в качестве порядка мироздания, он отвергал как недолговечные в бесконечной перспективе, а потому ложные. К тому же, говорил Пахомов, если в 1978 году в Сахаре выпал снег, то не является ли это свидетельством не аномалии, а тоже частью необъяснимого хаоса. Короче говоря, называя историю безусловным бардаком, Пахомов совершенно не имел в виду ничего оскорбительного (хотя насчет физического уничтожения историков, как он сам признался позже, несколько погорячился). Он просто немного разочаровался в истории тире науке, но к самой истории относился с доброжелательным любопытством. Тем более он и сам ощущал себя в некотором роде тем самым бессмысленным ручейком, который прокладывает свой путь сообразно упавшим веткам или выросшему на пути кусту. Ему нравилось считаться с посторонними предметами и попадать в зависимость от внешних обстоятельств. Он вообще был склонен к некоторой мимикрии. К нему, например, быстро липли чужие привычки (дергать носом или подмигивать). Бывало, что, пообщавшись с таким человеком, он на несколько недель оказывался во власти чужой мимики или жестикуляции. Быстро “заражался” чужими любимыми словечками. И невероятно долго от них потом избавлялся. Но мимикрия доставляла ему и удовольствие. Как, например, в Больших Ущерах, где он был “своим”. Конечно, как всякий интеллигент, мнящий себя частью народа, но при этом говорящий о народе в третьем лице, он сильно преувеличивал свое умение “сливаться с фоном”. Где-то подсознательно он, конечно, догадывался, что не все так просто. Что имитация никогда не затмит оригинал. И все же старался не думать о своей чужеродности, ведь в основе его желания лежала искренность, а искренность, верил он, с лихвой покроет любые промахи его перевоплощения. Кроме того, как уже было сказано выше, Антон Пахомов стремился к абсолютному хаосу. Найти который ему удалось именно в Больших Ущерах. Именно здесь Антон убедился, что любая попытка придать природному хаосу осмысленность и порядок приводит в лучшем случае к недоразумению, в худшем - к катастрофическому результату. Например, когда по всей стране гремела перепись населения, в России оказалось всего два места, где переписчики столкнулись с невозможностью какой-либо переписи. Первым был поселок Заполярный, который, являясь частью архипелага Новая Земля, что близ Северного Ледовитого океана, оказался просто недоступным для статистического подсчета. Вторым были Большие Ущеры. Но если проблема с первым была, так сказать, физического характера, то проблема с Большими Ущерами носила характер исключительно метафизический. Мало того что большинство большеущерцев не могло толком объяснить, чем занимается и кем работает, так еще и путались в своих биографических данных и семейном положении. Главным же испытанием для расшатанной психики переписчиков стало посещение Гриши-плотника. И даже не то, что они не поняли у него ни единого слова (за исключением, конечно, мата), а то, с какой уверенностью, четкостью и искренней готовностью помочь переписчикам отвечал он на вопросы. Возникало стойкое ощущение, что Гриша-то нормален, а ненормальны как раз те, кто его не понимает. Например, на вопрос о месте рождения Гришка бодро рапортовал: “Гундявому филимону, епт, полтора хера на ряшку за глаза, а дюбель, нах, киздить или малохульник хреначить - ему один пох”, а на вопрос о семейном положении отвечал более лаконично: “Всяка лярва шныгу чумазит”. Так или иначе, покинули переписчики Гришкин дом через полтора часа с анкетой, в которой были заполнены всего две графы: имя и профессия (о которой они, кстати, ошибочно судили по его кличке, ибо никаким плотником он никогда не был, а прозван был так, потому что когда-то переспал с женой местного плотника, за что и был жесточайше избит последним и даже потерял несколько зубов). На следующий день, чертыхаясь и проклиная нелегкую свою долю, переписчики позорно бежали из деревни, впервые спасовав перед непобедимым противником. В дальнейшем задачу по переписи возложили на капитана Бузунько, который, будучи родом из Больших Ущер, блестяще с ней справился, за что и был произведен в майоры. 10 В восемь утра майора Бузунько разбудил звонок телефона. - Алло. Майор? Как дела продвигаются? - раздался по-начальственному бодрый голос Митрохина из райцентра. - Да ничего, - скосив глаза на циферблат лежащих на тумбочке часов, ответил сонный Бузунько. - Пока все по плану. - Что значит “пока”? - помрачнел Митрохин. - Ты меня, майор, не пугай. Мне эксцессы не нужны. Давай-ка уж все по плану и не “пока”, а от начала и до, как говорится, победного конца. Чтоб, - добавил он почему-то после паузы. - Все так и будет, - твердо ответил Бузунько, пытаясь зарядиться бодростью, исходившей от начальства. - Вот это другое дело. А то мне еще одна “перепись” не нужна. Понимаешь, о чем я? Бузунько поморщился - инцидент с переписью был вечным укором со стороны начальства, хотя он-то как раз был тем, кто спас положение. Митрохин знал, что упоминание о переписи заденет майора, но именно этого и добивался. “Чтоб не расслаблялся”, - подумал Митрохин. - Материалы раздали? Все нашли? - спросил он Бузунько. - Да, - раздраженный замечанием Митрохина, майор решил отвечать односложно. - Хорошо. У тебя ж там библиотека ценная, я слышал. Чтоб глаз да глаз за ней. Вместе с комиссией приедет человечек из Москвы, проверит ее состояние, она же, вроде, памятник архитектуры, русского, так сказать, зодчества. В этом предложении вопроса не содержалось, и Бузунько промолчал. Митрохин кашлянул для солидности, поняв, что майор не намерен поддерживать диалог. - Кто там у тебя, кстати, за ней следит? - Пахомов. - Кто такой? Почему не знаю? “Что за идиотский вопрос? - подумал Бузунько. - Как будто он всех, кроме Пахомова, знает. Бляха-муха. Всезнающего начальника разыгрывает. Делать ему, что ли, нечего?”. - Библиотекарь. Я же про него говорил уже. Кстати, фактически местный - женат на одной из наших. Когда-то из Москвы приехал. Лет восемь назад. Надежный человек. - Интеллигент? (Для Митрохина все приезжающие из Москвы были либо начальниками, либо интеллигентами) Это хорошо. Главное, чтоб без воровства и вандализму. Надо, чтоб все чин чинарем было. Вот. И мой совет - прежде чем комиссия приедет, соберите, ну, скажем, в двадцатых числах, свою местную комиссию и предварительный тест проведите. На знание материала. Чтоб не повторилось, как… ну, ты понял. Бузунько еле слышно скрипнул зубами. - Я тебя разбудил, что ли? - Да нет. То есть, да… то есть я уже собирался вставать. - Ладно. Вижу, что разбудил. Но бдительности не теряй. И, если что, докладывай мне лично. И ты бы это… перебрался бы, что ли, поближе к народу. На эти три недели хотя бы. А то в райцентре сейчас тихо, а в Больших Ущерах глаз нужен. У тебя ж там дом. Поживите там с женой. Бузунько даже не успел попрощаться, как раздались короткие гудки. Он зевнул, посмотрел на спящую жену, поежился и, натянув одеяло на голову, уснул. 11 Прошла неделя. За это время подавляющее большинство большеущерцев уже овладело своей частью российского литературного наследия и вполне сносно декламировало выученные стихи и прозаические отрывки. Надо также сказать, что зубрежка текста оказалась занятием настолько увлекательным, что постепенно перешла из категории “наказания” в категорию “развлечения”, оттеснив собой всякий прочий досуг. Сделать это было, впрочем, не так уж сложно, так как из всех видов досуга большеущерцам были доступны лишь телевизор и посиделки “под водочку”. Но телевизор порядком поднадоел, а посиделки никоим образом не отменялись и даже, наоборот, обогащались за счет появления новых тем для обсуждения. Пришло это не сразу. Сначала основным местом встречи и обмена информацией служил продуктовый магазин, но творческая активность большеущерцев достигла такого уровня, что Танька, устав от бесконечной толкотни, чтения вслух и обсуждения прочитанного, в один прекрасный день просто выгнала всех вон и демонстративно повесила на двери табличку “учет”. Понимая, что это лишь временная мера, она решила написать объявление о запрете всякого литературного слога на территории магазина. Сформулировать эту мысль из-за нехватки образования она, однако, долго не могла. Позориться простой и корявой фразой типа “Литературу вслух не читать!” она не хотела, а любая другая придуманная ею надпись казалась слишком длинной и не умещалась в пределах обычного листа. В какой-то момент она вспомнила, что дядя Миша, читавший свои тексты с дикими завываниями и невероятно громко, был однажды остановлен Сериковым, раскритиковавшим дядьмишину декламацию. “Что ж ты так вопишь, а? - пожурил он старика. - Ты ж не на базаре”. - А это потому, что я, в отличие от тебя, безграмотного, с выражением читаю, - огрызнулся дядя Миша. Танька решила, что в этом самом “выражении” и есть весь корень зла, и написала на табличке “Не выражаться!”. Но тут же поняла свою ошибку. Выходило, что в магазине нельзя ругаться. Это сильно смутило Таньку. Сама она была остра на язык, и запрет на всякую ругань в ее планы не входил. Потом она вспомнила что-то о самовыражении чтеца (кажется, Валерины слова) и дополнила уже готовую надпись приставкой “само”. Вышло - “Не самовыражаться!”. Но и это было явно не то. Танька разозлилась и разорвала листок на мелкие клочки. Тогда же ей пришла в голову простая, как все гениальное, мысль. Она нарисовала на куске картона открытую книгу, вроде тех, что бывают нарисованными на витринах книжных магазинов, и просто перечеркнула ее красным фломастером крест-накрест. Вышло красиво, грозно и убедительно. Теперь всякий, кто начинал читать свой текст вслух, немедленно отправлялся изучать запрещающий знак на двери магазина. Впрочем, от демонстрации приобретенных знаний большеущерцы не отказались. Сначала они пару раз посетили библиотеку, но она находилась несколько на отшибе, и это им не понравилось - все-таки спонтанность встреч и обсуждений была им ближе какой-либо упорядоченности. Затем решили опробовать клуб. Но клуб опять же не отвечал требованиям “случайности”, к тому же его актовый зал был слишком большим и неуютным. Обессиленные творческой неустроенностью, жители Больших Ущер отдались, что называется, на волю волн. И это оказалось даже лучше, чем случайные встречи в магазине. Первое время народ, правда, хаотично бродил по деревне какими-то разрозненными кучками и беспорядочно натыкался друг на друга. Но это продолжалось недолго. Постепенно большеущерцы нашли свой путь и начали обсуждать литературные победы и неудачи, то приглашая друг друга в гости, то сидя на завалинке, то собираясь около все того же злосчастного продмага. На этой почве у них даже появились свои словечки и условные обозначения. Например, если кто-то предлагал встретиться, то его спрашивали: “Стационарно?”. Это означало встречу на улице (около магазина или просто во дворе). Если же речь шла о встрече у кого-то дома, говорили “амбулаторно”. Пошло это, естественно, от фельдшера Зимина. Сам фельдшер, как и Пахомов, от всяческих сборищ уклонялся. Стадное чувство претило Зимину еще со времен школы, когда все старшеклассники бегали на большой перемене курить на задний двор. Он тоже курил, но был единственным, кто никуда не ходил, а терпеливо ждал окончания занятий. Теперь же, завидев возбужденно спорящую группу больщеущерцев, он презрительно говорил: “Массовый психоз - вещь заразная, но я, слава богу, привит”. Впрочем, ему льстило, что его жаргонизмы “пошли в народ”. Тем более это дало толчок для создания целого языка, понятного только большеущерцам. Например, тех, у кого был прозаический текст, называли “заиками” (видимо, от слова “прозаик”). Тех, у кого текст был поэтический, называли “рифмачами” или “штрафниками” (от слова “строфа”) - соответственно, выкрик “Штрафную ему!” означал двести граммов водки, приправленных обязательным чтением какого-нибудь стиха. “Проштрафившимся” называли человека, забывшего или перепутавшего свои стихи во время декламации. Возникли также свои жаргонизмы для тем и жанров. Скажем, любовно-романтическая лирика (или проза) именовалась либо “сиропом”, либо “насморком” (видимо, как эвфемизм для “сентиментальных соплей”). Мужчины, их читавшие, назывались “Ромами” (от “романтики”), а женщины - “ромбабами” (если совсем презрительно, то “лиричками”). Чувствительного слушателя подобных стихов называли “платком” (видимо, опуская прилагательное “носовой”). Если это была женщина, называли “жилеткой”. Умные или философские вирши называли “фи€лями” (от “философии”), тех, кто их читал, - “простофилями”, ставя, таким образом, с ног на голову исконное значение этого слова. Авангардистские стихи называли просто “дичью”, а читавшего их - “дикарем”. С “заиками” было сложнее. Прозу не делили на жанры, но зато делили по принципу, законченный это или незаконченный отрывок. Если кому-то доставался рассказ с началом и концом, то читавшего такой рассказ называли “оценщиком”, а сам текст “ценником”, а потому подобные завершенные рассказы очень ценились. В отличие от бессвязных отрывков, содержание которых вне контекста целого произведения было сложно понять. Такие отрывки называли “отделами”, а неудачников, которым такие достались, сначала звали “кусочниками”, потом “кусачками”, а потом и просто “отрывками”. Если мужик - “отрывок”. Если баба - “оторва”. Были, конечно, и свои градации в зависимости от качества декламации. Некоторые читали так скучно, что у слушавших сводило скулы и слипались глаза - их называли “сонниками” (если мужик), “сонями” (если баба). Потом мужиков переименовали в “попов”, а бабы стали “попадьями”, видимо, по аналогии с монотонным церковным чтением, а само чтение стало именоваться “службой”. Но были и свои звезды, то есть те, кто читал ярко и талантливо. Их называли либо “гвоздями” (если мужчина), либо “гвоздиками” (если женщина) - и то и то, видимо, - производное от “гвоздя программы”. Само чтение называлось “заколачиванием гвоздей”. Тех, кто перебивал или просто мешал слушать таких чтецов, звали “гвоздодерами”. Про тех, кто засыпал или просто не ценил такое чтение, говорили “спит на гвоздях”. “Загвоздкой” называли неудачную очередность, когда читать свой текст приходилось сразу после явного “гвоздя”. Скажем, фраза “Димон, конечно, отрывок тот еще, да и сморкается часто, но не служит, а гвозди по самую шляпку заколачивает” означала следующее: “Диме, бедняге, достался трудный для понимания незавершенный прозаический кусок текста, да еще и с лирическим оттенком, но он не бубнит, а читает его так талантливо, что заслушаться можно”. В общем, фантазия у большеущерцев не дремала. Была даже придумана игра. Естественно, с алкогольным уклоном. Выбирались трое игроков и один проверяющий. Игроки выпивали по сто грамм водки, а затем по очереди читали наизусть свои тексты. Проверяющий держал книжку и следил за оригиналом. Дальше игроки снова выпивали и снова читали. Выбывал тот, кто допускал хотя бы малейшую неточность. Таким образом, мужское население деревни (женщины исключались) быстро нашло способ, как совместить приятное с полезным, и вскоре овладело своим “литературным наследием” так, что даже в состоянии полной алкогольной интоксикации помнило последовательность чужих букв и слов. Иной чемпион, уже лежа на полу и едва ворочая языком, не сдавался, а умудрялся бубнить свой текст, пока проверяющий, сидя на корточках с книгой в руке, наклонялся к самому рту чтеца, пытаясь разобрать чудовищную артикуляцию. Для этого свинства было, конечно, тут же придумано название - “экзамен”. Тем более что настоящий экзамен был не за горами, а некоторые уже бахвалились, споря на деньги, что прочитают свой текст перед комиссией после бутылки водки, а то и двух. Пахомова весь этот большеущерский “новояз” сильно забавлял. Он даже пожалел, что не филолог. Иначе бы взялся за очередную научную работу. Он давно заметил, что русский народ при первой возможности начинает искать новые языковые формы для явления, которое до этой встречи с народом прекрасно существовало столетьями само по себе и для которого уже давным-давно был придуман целый профессиональный лексикон. Но простой русский человек не ищет легких путей, ему главное - не чтоб просто, а чтоб не скучно. Профессиональные термины малопонятны и чужеродны, а тут совсем другое дело. Если посмотреть на русский язык, то можно заметить, что в нем, в отличие от других языков, различные жаргонные наречия не живут по отдельности, а перетекают друг в друга, меняя свой смысл на противоположный и создавая прелестный хаос. Блатная феня переходит в бытовой и литературный язык. Молодежный сленг используют журналисты, быстро избавляясь от кавычек как от надоедливой ноши. Наркоманские словечки использует золотая молодежь. Все эти слова, оказавшись в новой среде, меняют оттенок, а то и смысл, и выплевываются либо в следующую среду€, либо обратно, туда, откуда вышли. В итоге создается мешанина, от которой начинает вздрагивать непосвященный человек. С этой точки зрения большеущерцы действовали как истинные сыны своего народа. Это невероятно забавляло Пахомова. С другой стороны, его интересовало, какой новояз возникнет за пределами Больших Ущер, но проверить это на практике он, увы, не мог. Проблема была в том, что большеущерские мужики несколько раз пытались наладить контакт на молокозаводе с райцентровскими, но те упрямо отмалчивались, по-видимому, памятуя о просьбе своего руководства воздерживаться от обмена информацией. Сами при этом своих стихов не читали, но в курилках с удовольствием слушали большеущерских чтецов. В самой же деревне наибольшей активностью отличались, конечно же, мужчины. Женщины занимались хозяйством и учили свои тексты между стиркой и готовкой. Те же жены, что работали, учили на работе. Но как-то тихо и без мужского энтузиазма, хотя некоторые, особенно молодые, как Танька и Катька, любили поприсутствовать на подобных чтениях и иногда, хоть и стесняясь, выступали. В любимцах публики, впрочем, не ходили. Там места уже были заняты. Валера был стопроцентным “гвоздем”. В “экзамен” не играл, но и безо всякого “экзамена” был уважаем. При том что “заики” ценились больше “рифмачей”. Каждый раз, когда, читая Бродского, он доходил до строчек Вещь можно грохнуть, сжечь,