Бернар Кене - Андре Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как поезд, налетевший на препятствие гибнет (первый разбившийся вагон становится опасностью для второго, о который разбивается третий), так о твердое упорство потребителей ударилось рвение торговцев; о переполненные магазины тщетно ударялась вся сила фабрик, а фабрики, быстро затормозив, уже получали толчок из стран, производящих шерсть.
Переход от благоденствия к нищете произошел по-театральному, внезапно, как все трагические катастрофы, посылаемые судьбой. Еще в начале месяца чересчур счастливая, чересчур богатая промышленность с презрением отклоняла лишние для себя требования; в конце того же месяца эта промышленность уже была под близкой угрозой остановки.
Как на другой день после поражения удрученный генерал обозревает линию прорыва, разглядывает все те пункты, на которые он рассчитывал, и внезапно понимает, что вся эта кажущаяся сила была только слабостью и каждое укрепление имело значение только при поддержке других, так оба брата Кене, перелистывая книги заказов, все перечеркнутые синим карандашом, находили всюду чересчур явные признаки разорения.
— Это серьезно, — говорил Антуан Франсуазе, — если еще так продолжится, мы будем разорены.
Она очень весело приняла эту новость.
— Мне все равно, — заявила она, — я буду работать. Я буду делать платья, шляпы. Это очень занятно.
В магазинах, торгующих сукнами, клиенты указали Бернару на гигантские, страшные груды материй.
— Дать вам работы для ваших станков? Бедный друг! Да посмотрите сами: мой подвал, мой чердак — все полно сукнами… И я должен еще получить три тысячи кусков… У меня тканей на два года!
— Эти груды! — кричал молодой Сен-Клер, которого любили Кене за его резкую, прямую речь. — Эти кипы! Намозолили они мне глаза!.. Если какая-нибудь шантрапа и купит утром три метра синего сукна, то обязательно пришлет его вечером обратно, под предлогом что он считал его за желтое… И эти проклятые груды все лежат недвижимо.
Рош, очень высокомерный, принял довольно сухо посланника из Пон-де-Лера.
— Вы смеетесь, мой юный друг? У меня у самого двадцать миллионов залежи. Зачем же я буду еще покупать?
— Это не дело я вам предлагаю, месье Рош, я прошу вас об услуге. У меня тысяча рабочих, они должны есть… Вы были лучшим другом моего отца…
— Конечно, друг мой, конечно. Но ваш отец здесь не при чем. Тут вопрос идет не о чувствах. А вопрос идет о том, смогу я или нет заплатить своим кредиторам. Дела не устраиваются по семейным воспоминаниям.
Кавэ-старшему Бернар предложил изготовить тяжелые, просмоленные ткани, которые требовали для своих бурнусов арабы в Алжире.
— Слишком поздно, месье Кене! Алжир больше не покупает… Там страшный неурожай… И это ваша вина… Если бы вы изготовили ткань тогда, когда я вам говорил, это другое дело, но у вас ведь только и умели, что смотреть себе на пуп.
Целых два длинных дня Бернар исследовал Париж, удивляясь сам тому усердию, с которым он разыскивал укрывающихся покупателей. Как это бывает с любовниками, сама трудность этого дела увлекала его.
XX
У него было свидание в пять часов с Симоной, в мастерской, которую она себе сняла и где часто его принимала. В полдень ему протелефонировали из Пон-де-Лера, что Рош опять хотел его видеть и ждал ровно в пять.
«Ну нет, — подумал он, — Рош мне надоел. Я уже видел его сегодня утром. Что ему нужно? Я не пойду… или пойду завтра… Но завтра меня ждут на фабрике и я обещал Кантэру повидать вместе с ним этого инженера по котлам. Однако Рош — это очень серьезно. («Как ты мне надоел, — сказал он сам себе, — ты портишь мне все удовольствия…») Может быть, Симона будет свободна и раньше. Тогда все бы устроилось».
В половине четвертого он позвонил у двери ее мастерской. Она открыла ему сама, сказала: «Как это мило, что ты пришел так рано» — и сразу стала очень веселой, очень оживленной. На мольберте Бернар разглядел силуэт белокурой женщины, в черном платье с узким поясом в красную и ярко-голубую полоску.
— Какое красивое платье! — сказал Бернар.
— Я рада, что ты так говоришь. Мне хотелось нарисовать это платье. Сейчас я страшно увлекаюсь материями, платьями. Мне кажется тут целая уйма поэзии, никем еще вовсе не выраженной. Я даже позабавилась и нарисовала несколько витрин с товарами, посмотри…
— Да, это превосходно, — сказал Бернар искренне, — но разве ты не боишься, что это будет чем-то вроде картинки мод?
— Нет, мой маленький, конечно, я беру это как пример, но это все равно, как если бы ты спросил Моне: «Вы не боитесь, чтобы собор в Шартре походил на открытку?» Никогда не нужно бояться банальности предмета, если он вас действительно трогает. Как ты думаешь, до Берты Моризо и Моне разве посмели бы рисовать хозяйственные предметы, скамейки, сады, локомотивы? Когда впервые смотришь на картины Утрильо[20], то думаешь: «Какая странная мысль, все это совсем некрасиво». А затем, как-нибудь, в окрестностях Парижа начинаешь любить какую-нибудь школу, больницу или кафе и тогда замечаешь: «А ведь это Утрильо…» Ты ведь нормандец, разве ты не видел в Руане это прелестное полотно Бланш, изображающее лондонский магазин?
— Мне нравится в твоем таланте, — сказал Бернар, — что ты пишешь очень честно. Я не знаю технических терминов, но я хочу сказать, что нет толчков, нет нарочитой резкости. В природе переходы мне кажутся всегда нежными, а многие художники, иногда и очень крупные, не хотят этого видеть, чтобы быть более сильными. Ты понимаешь, что я хочу, сказать?
— Очень хорошо. Я, как и ты, очень чувствительна к «гладкой» стороне вещей… Только нужно обратить внимание, что есть два рода гладкости, одна — это Вермера или великих итальянцев, она покрывает выраженный рельеф, а другая — Бугеро или Кабанель, там гладкость — потому что плоско… Я стараюсь как могу… Вот посмотри, я все-таки довольна плечами этой женщины…
Бернар, стоявший позади нее, тихонько коснулся губами ее затылка и легким движением, откинув платье, открыл ее плечи перехваченные лиловой ленточкой.
— Моя голубка, — сказал он, — как ты мне нравишься!
Через полчаса он осторожно приподнял головку Симоны, покоившуюся на его плече, поднял кисть руки над телом своей возлюбленной и слегка ее повернул. Симона открыла глаза.
— Ты смотришь на часы? Уже?
— Да, — сказал Бернар, немного стыдясь, — я не смел тебе сказать, мне нужно уйти раньше.
— Я уже знала это давно… Вы пришли ведь в половине четвертого… Значит? Кому же вы меня приносите в жертву?
Он объяснил очень точно.
— И вы не могли отложить Роша до завтра? Всегда я должна отступать. Ах, какой вы можете быть иногда отвратительный! Будьте осторожны, маленький Бернар, это когда-нибудь кончится. Я не буду вас предупреждать, вы получите письмо, и все будет кончено.
— Это покажет, что вы меня не любите.
— Да я вас вовсе и не люблю. Это просто удачно разыгранная комедия. Я очень хорошо обойдусь и без вас. За что мне вас любить? Вы совсем не милы, не занятны, не внимательны. Я знаю сотню мужчин более обольстительных, чем вы. Если бы я вас не встретила во время войны, в такой момент, когда мне необходимо было быть любимой, да вы и были тогда совсем другой, я не обратила бы на вас никакого внимания.
Бернар посмотрел на нее немного озабоченно: Кене плохо понимали иронию. Она позабавилась его удивленным видом и спряталась снова в его объятия.
— Да, да, я люблю тебя.
Рош напрасно прождал в этот вечер. Но садясь в поезд на вокзале Сен-Лазар, Бернар почувствовал, что очень был недоволен собой. «Этого со мной больше не случится», — подумал он.
XXI
— Да, — сказал Ахилл, — чересчур много дураков обогатилось, нужна чистка. В каждой стране — место для небольшого числа крупных состояний. До войны индустрия была трудным делом. Очень много работая, с трудом получали от пяти до шести процентов на капитал, лентяи разорялись. И это было хорошо.
Со своим зятем и внуками он рассматривал все возможности продолжать работу на фабрике. Все требования, одно за другим, подвергались строгому обсуждению.
— Буассело? Аннулировать! Он не сможет выпутаться. У него восемнадцать миллионов запаса, десять из них он потеряет. Ничего похожего на довоенное состояние. Плоховато! А жаль, славный он человек… Де Кастр? Да… он оставит перья, но выскочит… Анонимное общество тканей? Административная коробка… Один директор… Никакого доверия. Аннулировать… Сернэй? Он много теряет, но умеет работать. Надо еще погодить…
Несвязность этих метафор забавляла Бернара. Лекурб щедро их расточал: «Хвост ест голову», «Нужно ружье переложить на другое плечо», «Мы будем есть то, что у нас есть, но мы устоим».
— Какие же выводы? — спросил наконец Бернар. — Надолго ли еще у нас есть работа?
— На месяц.