Семейщина - Илья Чернев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Испуг снова вошел в Пистины глаза. Она годами наблюдала борьбу отца своего и мужа с новиною, с ненавистной властью, сама пособляла им, — и что получилось? Сильна эта власть, сильна и страшна, сломала хребет семейщине, — не раздавит ли совсем, если дальше против нее ершиться? Как былинку в поле, подхватит ее, Пистю, жестокий ветер и понесет-понесет. И она увидала себя вдруг несомой этим мощным ветром… куда он кинет ее?
— Страшно, — пролепетала Пистя.
Будто защищаясь от пугающих слов Цыгана, она закрыла ладонями лицо.
— Страшно? А что не страшно? — тряхнул бородою старик. — Остаться при голом дворе, в чем мать родила?.. Куски по соседям сбирать?
— И в этом весельства мало… Уж и не знаю… — все еще сопротивлялась Пистя.
— Я знаю! Я худа тебе не принесу, — настойчиво заговорил Цыган. — Тебе выбирать не из чего: не послухаешь меня, каяться будешь… На подмогу мою тожно не надейся, не уповай… Чистка ли придет или што, — некуда бежать будет. Ни я, ни Мартьян Алексеевич, никто из стариков руки тебе не протянет. Так и знай! Мартьян-то с нами, хоть и председатель… будет тебе то ведомо.
— Неужто? — недоверчиво вскинулась Пистя.
— Вот тебе и неужто! Разве я когда брехал? — обиделся Цыган. — Умные-то мужики все заодно…
— Ну и я… некуда мне больше податься… И так и этак, видно, погибель, — выдохнула Пистя.
— Никакой погибели нету, — резко возразил Цыган. — Ты потихоньку, потихоньку, чтоб никто не дознался… Мути баб, мути, тожно и конец артели этой… А старики тебя, говорю, не бросят, награду какую еще дадут… круглым зерном ли, мукой… Мути знай! — повелительно повторил он.
7Через день после пробного выезда в поля, выезда, проведенного красными партизанами без сучка и задоринки, на деревне стало известно: вечером из Хонхолоя придут тракторы — они переночуют в деревне, с тем чтоб раным-рано выйти по тракту к хараузской грани, к раздельной речке Дыдухе, и начнут там пахоту артельного широченного клина.
И впрямь, едва солнце скатилось с безоблачной синей высоты к далеким затугнуйским сопкам и навстречу ему с бурой степи поднялась золотисто-пыльная мгла, заслышали никольцы отдаленное урчание. Кто был на улицах, во дворах, повернули головы к хонхолойской покати. Черная лента тракта, извиваясь средь серо-желтых жнивников, круто устремлялась с хребта к хонхолойским воротам, и по ней, тоже черные, жуковатые, быстро катились вниз три машины.
На тракту, в Кандабае, в Албазине, на Краснояре — всюду первыми засуетились ребятишки. Они завизжали, засвистели, кинулись мелкими стайками к воротам, будто вспугнутые воробьи. Им некогда было упрашивать, уговаривать неповоротливых взрослых, — у тех постоянно неотложные дела, все равно не сговоришь, наверняка проворонишь неповторимо торжественный миг… машины бегут так хлестко! Самые малые с ревом теребили подолы матерей. Бабы хватали мальцов на руки, бросали самопрялки, мужики, кинув возню подле телег и плугов, торопливо оправляли шляпы… Народ побежал к околице.
Урчащий гул нарастал с каждой минутой, плыл над деревней в вечернем воздухе, под этим словно чуть подмороженным зеленоватым небом. С каждой минутой он перерастал в непрерывный беспокойный стрекот, который, казалось, навечно взбудоражил тишину полей, насупленных сопок, мглистой закраины закатного неба.
Запыхавшиеся и будто оглохшие, прибежали никольцы к хонхолойским воротам. На тракту, у избенки привратника, собралась большая толпа. Впереди, как водится, топтались быстроногие сорванцы, а дальше — парни, девки, мужики, бабы в кичках… Вершные Епиха и Гриша Солодушонок крутились поодаль на прядающих ушами конях. Да и многие другие мужики, боясь опоздать, примчались верхом.
Переваливаясь в выбоинах, машины гуськом подходили на малых скоростях к околице. Уже ясно были видны их покачивающиеся, содрогающиеся тонкие трубы, лапчатые колеса, впивающиеся в рыхлую, едва подсохшую землю.
— Публика, подале от ворот… Стань по обе стороны тракта… Дай дорогу! Дай ворота открыть! — зычно крикнул Карпуха Зуй.
И толпа тотчас отхлынула.
— А вершные привяжите коней или уезжайте, — распорядился Карпуха, — кабы не потоптали народ… Ишь пужаются кони.
Епиха, Гриша, все, кто был верхом, спешились, увели лошадей в соседний двор.
Привратник, без шапки, сивый, растрепанный, кособокий и весь какой-то изломанный, стоял, прижавшись к воротам. Это был Емеля Дурачок. Недавно его пересадили сюда с тугнуйской околицы. Приплясывая на негнущейся ноге, ломаясь, он то поворачивался к приближающимся машинам — и тогда лицо его морщилось, стягивалось гримасами страха, он издавал пугающий детвору утробный звук: «Е-а-а!» — то подбегал к людям и, убедившись, что все спокойны и даже как будто веселы, гасил свою тревогу и, гундося, обращался ко всем сразу:
— Дяинька, дай закурить!
Молодежь хохотала, а бабы недовольно ворчали:
— Дурак-дурак, а закурить знает…
Года три тому назад парни озорства ради научили Емелю табакурству, и теперь он постоянно выпрашивал у проезжих на цигарку, неизменно повторял одно и то же: «Дяинька, дай закурить».
Не председателю колхоза Епихе, не кому другому, а именно ему, Емеле, выпала на долю великая честь первому встретить прибывшие в деревню тракторы, — он должен был распахнуть перед ними скрипучие ворота. Уверившись, что все в порядке, никто от тарахтящих невидаль-машин не убегает, что никакой опасности нет, Емеля твердо стал на своем посту, сморщился в улыбке, радостно хмыкнул, дал понять, что он главный во всем этом важном деле и никому не собирается уступать своего места. — Отпирай, Емеля! — приказал Карпуха Зуй. Емеля торопливо выдернул деревянную закладку и понес волочащийся по земле край ворот по прочерченному полукругу на толпу.
Рокот моторов спадал. Печатая глубокий, изрубцованный поперек след, тракторы на самом тихом ходу въезжали в деревню. Вцепившись рукою в верхнюю плаху ворот, Емеля Дурачок застыл, — мимо него шли невидаль-самоходы.
Застыла и толпа, бабы разинули рты. Кто-то тихо сказал:
— Чего только ученые люди не придумают, какую оказию!
— И на ём пахать? — спросил другой. Аноха Кондратьич подался вперед, вытянул шею:
— Вот теперь мы и поглядим их… эти самые трахторы… Хэ-ка, паря!
Последняя машина вкатывала в ворота, — первые две уже остановились. И тогда, будто спохватившись, мальчишки кинулись к еще двигающемуся трактору и облепили его. Емеля Дурачок восторженно затрубил:
— Е-а-а-а!
Потом он ринулся вслед ребятишкам, замахнулся на них: «Кыш-кыш!..» — взгромоздился рядом с прицепщиком, воя и трясясь, принялся нахлестывать ладонью, которая должна была изображать кнут, себя по спине, по металлическим гладким частям машины, закричал гнусаво:
— Но-о, Воронко, но-о!
Водители в промасленных блузах и кепках заулыбались, засмеялся и народ.
Аноха Кондратьич подался еще вперед. На второй машине, позади высокого сиденья тракториста, где-то внизу примостился Никишка, его сын, прицепщик. Никишка сиял от невиданного счастья, глаза его на широком, в щедринках, лице вовсе пропали в узких щелках. Он выглядел так, словно вознесла его эта машина на недосягаемую для окружающих высоту.
— Никишка! — окликнул его Аноха Кондратьич. — Ловко сидеть-то тебе? Поди каляно! Потник под зад положил бы…
Никишка только повернул в его сторону расплывшееся лицо, но не удостоил старика ответом.
А на переднем тракторе таким же порядком сидела широконосая девка. Епиха раньше других заметил сестру. Грунька старалась не глядеть на людей. Не решаясь окликнуть, он молча наблюдал за нею: ей неловко, непривычно сидеть, платок сбился на ее голове, ей почему-то стыдно народа, стыдно и в то же время хорошо.
«Так-то лучше, чем убиваться не знай о ком», — подумал Епиха и пошел к трактору.
Он влез на освобожденное водителем сиденье, выпрямился во весь свой небольшой рост, поднялся над толпой, взмахнул рукою…
Начался митинг.
8И вот настал он — сев.
Не страшась возврата зимы, апрельское брызжущее солнце неистово прогревало давно оголившуюся землю. Высоко ходило оно над степью, над увалами, над сопками, над жухлыми летошними травами, сквозь которые едва-едва пробивалась первая зелень. Но еще голыми выглядели березняки и осинники, не спешили одеваться листвой перелески на Майдане и на Кожурте, по утрам еще прихватывало землю морозцем.
Тракторы работали без передышки. Управившись с массивом на Дыдухе, машины перекинулись на Богутой, на Кожурту, потом на Стрелку, оттуда их погнали на Модытуй к хонхолойской покати. Они то сходились вместе, то будто разбегались в стороны, и тогда между ними лежали многие сотни га. То они начинали пахать огромные клинья с разных концов, то каждому трактору отводился отдельный небольшой участок. То пахота шла у красных партизан, то машины перебрасывались на поля закоульцев. Три трактора — это было слишком мало для двух многоземельных колхозов, но МТС не могла уделить больше: помимо двух Никольских артелей, она должна была обслужить свыше десятка в других селах, а машин у нее было не ахти как густо. И все же помощь от этих тракторов была такая, как будто Никольские артельщики получили вдобавок к своим с полсотни добрых коней, и кони эти не просят ни овса, ни сена.