Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо было теперь прятать не телушку Умницу, а саму мамку. Шурка поискал испуганными глазами и не нашел матери в толпе. Ах, если бы мамка догадалась, спряталась! Золотые‑то очки не зря вернулись в село.
— Ты, торопыга, дай кобыле напиться вволю, — распоряжался у колодца чернобородый, горбоносый, похожий на цыгана стражник, должно старший, вырывая ведро у вертлявого соседа, суетливо бегавшего возле всхрапывающих, тянувшихся к нему мордами коней. — Овса нету, так хоть воды много… Не жалей, чего обижаешь животину? — говорил он, сердито косясь на мужиков и баб, отталкивая Косоуриху, которая мешала ему, стоя неодетая возле колодца, как бы считая, сколько ведер ее воды вычерпают стражники и останется ли ей на самовар.
— Идите, шарьте по дворам, дьяволы!.. Устроили тут водопой… И к вам скоро придут, заберут коров, коли они есть… не посмотрят, что вы стражники, — говорила Косоуриха, не уступая своего места у колодца. — Полегче черпай, разобьешь мне бадью!
— Отстань, тетка! — отмахнулся раздраженно чернобородый. — Какие мы стражники, такие же мужики, запасные солдаты… Вот посадили на дохлых лошадей, сунули в руки железную забаву, и стали стражниками.
— А коли вы мужики, солдаты, почто же своего брата грабите? — громко спросил Никита Аладьин, выходя на шоссейку.
И весь народ, как по команде, качнулся за ним.
— Тише, вы, там! — затрубил с крыльца пристав, срывая и натягивая кожаные перчатки, стуча кулаками по перилам. За его спиной сгрудились меховые шапки. — Долго еще нам ждать?.. Разъясняю — можно и поросят сдавать, ягнят. Господин земский начальник не возражает. Слышите?
— Да, э — э… разрешаю. — высунулась и проблеяла из‑за спины пристава высокая, колпаком, шапка с тощей козлиной бороденкой. — Пожалуйста, э — э… оставляйте себе на здоровье телят и коров. Никто вас… э — э… не разоряет.
— Спасибочко, много благодарны… Разорили давно! — крикнула, не вытерпев, Солина молодуха. — Последнюю рваную юбчонку отдать только и остается… Берите! — Молодуха взмахнула подолом и плюнула.
Писарь подпрыгнул на крыльце, обрадованно заквакав:
— Она! Ваше благородие, признаю! Вчера силком… она са — мая — с… в тарантас меня сажала. Прикажите арестовать. Наиподлейшая баба — с!
Вислые усы пристава задергались, поползли в усмешке вверх. Он плечом отодвинул писаря, погрозил кожаным кулаком Солиной молодухе.
— Вижу, замутил вам дурьи головы этот пропойца, землячок ваш питерский! Превосходно вижу… Куда он девался, смутьян в калошах?
— Никакой он не смутьян и не пропойца… Россию‑то другие, богатые, пропили!.. Замки починял в кузне, старые ведра. Кормиться чем‑нибудь надо? — заговорили глухо кругом. — И нету его… В больнице он.
— А — а, доконало забастовщика! Подыхает?
— Да нет, поправляется, слава богу, — сказал Никита Аладьин.
Пристав оглушительно высморкался в платок.
— От меня не уйдет, свое получит… Ну — с. Так как же, хозяева? По дворам солдат посылать?.. Силой возьмем — хуже будет. Пре — ду — преж — даю!
Народ молчал.
Нынче не мужики и бабы наступали и стращали, наступало, топая ногами на народ, приехавшее начальство, должно крепко надеясь на своих стражников. Чернобородый цыган, бросив ведро Косоурихе, поправлял за спиной винтовку, чтобы ловчее было ее снимать. И стрелять, когда велят.
Зачем же сбежался из деревень народ? Ничего он не может поделать даже сообща, помочью. Это тебе не молотьба, не сенокос на Барском лугу. Нет у мужиков и баб такой силы, чтобы одолеть стражников, а войну остановить, паразитов, вампиров раздавить — и подавно. Топоров и тех не захватили с собой. Наобещалась вчера Катькина разъяренная мамка попусту.
Помертвев от холода, Шурка съежился, озираясь исподлобья по сторонам.
Но разноглазый великан человек, заняв свободное место от казенки до лавки Быкова, по — прежнему жарко дышал на всю улицу, обволакиваясь морозным паром. Тихо белел и голубел снег на ближних крышах изб, на пушистых березах и липах, в дальних нехоженых переулках. Резко чернело темное, перекошенное от злобы и немого крика лицо великана. И столько отчаянной ненависти скопилось у него в сжатых скулах, в гневно — сумрачных прищурах, в складках бабьих сдернутых на затылки платков и шалюшек, в дрожащих, запутанных мужичьих бородах, такая неуемная, растревоженная силища поднималась из груди великана, вздувая жилы на шее, что непонятно было, как он, огромный человек, себя сдерживает, да и зачем и надолго ли этого хватит, раз терпение у него лопнуло.
Стало понятно Шурке, что не в коровах и телятах тут нынче дело.
И это знало начальство, но притворялось, как всегда, что ничего не видит, сердилось на крыльце, требуя ягнят и поросят.
Меховые шапки поймали Устина Павлыча, притиснули к двери лавки и не отпускали. Особенно наседал на Быкова распахнутый волчий тулуп.
— А что я могу? Я телочку отдал, племенную не пожалел! — сердито верещал расстроенный Олегов отец, обороняясь от волчьего тулупа. — Ну, староста я. А ты — волостной старшина! И земский начальник тут. Вы и распоряжайтесь… ежели сумеете. Глазыньки бы мои не глядели, до чего довели народ!
— Господин офицер! Э — э… приступайте! — проблеяла козлиная бороденка.
— Слушаю — с!
По галерее рассыпался звон, точно Устин Павлыч ненароком обронил из кармана редкостные медяшки и серебрушки. Долговязый военный, в шпорах, спускался с крыльца в ловком, защитного цвета полушубке, отороченном светлым барашком, в ремнях, перетягивавших крутую, выпяченную грудь крест — накрест, в пузатых, с малиновым кантом, штанах, по которым бились кобура и плетка в лад с бренчавшей по ступеням шашкой. Заломив назад смятую папаху, долговязый раскуривал на ходу папиросу.
Расступился, колыхаясь, народ, и перед офицером стал Григорий Евгеньевич, белее снега, загородив дорогу на шоссейку к стражникам.
— Послушайте, вы же интеллигентный человек… Как вы можете?! — сдавленно проговорил он.
— А вам, собственно, что угодно? — приостановился долговязый, щурясь от папиросы, перекатывая ее губами во рту из угла в угол, нахлестывая себя ременной плеткой по сапогам.
— Мне ничего не угодно. Я — учитель… Мне стыдно за вас! Стыдно!
— Идите прочь! — сквозь зубы сказал офицер, обходя Григория Евгеньевича.
— Не — ет, я никуда не уйду! Я требую… Вы не имеете права!.. — закричал Григорий Евгеньевич тонким, не своим голосом, и Шурке стало больно за учителя, что офицер не слушает его, звенит шпорами по снегу. — Я и солдатам вашим скажу… Они поймут меня лучше, чем вы! — кричал Григорий Евгеньевич.
И одинокий, жалкий голос его неожиданно потонул в ропоте. Как гром надвигался, рос этот ропот на улице. Разноглазый, многоголосый человек — великан грозно заговорил и двинулся за офицером и учителем к стражникам. Побежал и Шурка, столкнулся с Колькой Сморчком, Растрепой и Двухголовым, которые, оказывается, как и он, торчали, перепуганные, у казенки. Послушаются ли стражники Григория Евгеньевича, раз они, ребята, не послушались?
Но думать об этом было некогда. Народ, теснясь, вдруг остановился посредине шоссейки, потом расступился, давая дорогу серому, яблоками, жеребцу, вылетевшему из‑за околицы со станции. Степан — работник, намотав вожжи на рукавицы, чуть не подавил баб, с трудом сдержав жеребца. Шурка увидел в санях Яшку, его мать, лежавшую под стеганым одеялом, и скорчившегося в шинели солдата с котомкой и такими невозможно знакомыми кошачьими усами, что у него, Шурки, оборвалось дыхание и сердце, подскочив к горлу, заколотилось бешено и сладко.
Он кинулся к солдату. А тот, не глядя на смолкших мужиков и баб, прихватил за лямки одной рукой легкую котомку и, опираясь на веревочные переплеты саней, не встал, а как‑то отделился от сиденья, перекинул себя, котомку и шинель на дорогу, в мятый снег.
Народ слабо ахнул: ног у солдата не было.
Шурка попятился назад. Жеребец снова рванулся, сани с визгом раскатились, повернули в переулок, к усадьбе.
Заплакали, запричитали бабы, обступив Шуркиного отца. Мужики издали взялись за шапки, здороваясь, но точно стесняясь подойти ближе. Офицер, обжигаясь папиросой, жуя ее, морщился. Зажав лицо ладонями, отвернулся Григорий Евгеньевич, плечи его поднимались и опускались. Пошатываясь, он побрел прочь. А Шурка, стуча мелко зубами, прятался, как чужой, за мужиков, боясь подойти к отцу.
— Дождалась Палагея праздничка… Уж лучше убитым быть, чем таким‑то, калекой, жить! — переговаривался тихо народ около Шурки.
— Сволочи, что наделали с человеком!.. Да когда же конец тому будет?!
Подошли стражники, растолкали баб, окружили отца.
— Чисто отделали… по первой статье! — сказал чернобородый, присев на корточки. И выбранился длинно, страшно, как бранился пастух Сморчок в риге, когда проклинал, что Россию погубили. Цыган сверкнул белками глаз, достал кисет, сунул отцу. — Кури, браток, жив остался!