Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комплекс Самсона перед Далилой — еврейского героя перед антигероиней еврейского народа? Зависит от того, с точки зрения какого этноса глядеть — всё упирается в тот факт, что в отличие от иудеев гои-филистимляне своей истории не записывали — ни трагической, ни героической. В любом случае — символ мужского доверия, сгубленного женщиной. Женщина — пагуба.
Обязанность писателя знать, какого цвета влагалище, а не отделываться одной краской, в которой, помимо ужаса, еще и невежество. Худшее в литературе — приблизительность, чем бы она ни прикрывалась: остроумием, фрондой, эпатажем. Если книга написана вприглядку, она не написана вовсе, ее существование призрачно. Писатель должен знать, какого цвета влагалище, даже если он не собирается его описывать. Я — заглядывал, рассматривал, трогал руками и губами, тыкался носом, орудовал языком, а не только входил членом — грубый инструмент, не чувствует нюансов; я там был, мед, пиво пил — и усы лишь обмочил. Свидетельствую: радуга соцветий, включая розовый, синий, перламутровый и проч. Норман Майлер считает лучшим описание женского органа у Джона Апдайка в рассказе «Соседская жена»: «Янтарный, эбеновый, золотистый, каштановый, ореховый, рыжеватый, бежевый, табачный, кунжутовый, платиновый, бронзовый, персиковый, пепельный, огненный и светло-серый — вот лишь несколько цветов моей игрушки».
Писателю лучше быть гинекологом, чем невеждой.
Сексуальные сровнения напрашиваются сами собой. Писатель — вуайор по определению. Ладно: пусть вуайерист. Вуайерист поневоле.
Плюс стриптизер, эксгибиционист, трахаль. Писательское возбуждение, вдохновение, сам творческий процесс сродни соитию или мастурбации — в любом случае в результате появляются на свет Божий детки: стихи, рассказы, пьесы, романы. Честно говоря, мне не очень внятен сам термин «сублимация». С таким же успехом можно объявить сублимацией натуральный половой акт.
Что что сублимирует?
А не есть ли обычная баба замена бабы необычной? Сиречь музы. За ее неявкой. Не искусство — сублимация секса, а секс — сублимация искусства. Как сочетать е*лю с литературой? Насколько полноценен художник как таковой? И средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он? К черту это «быть может»! «Вероятно, корень нашей испорченности именно в нашем „я“, но ведь в нем же и источник создаваемой нами музыки, живописи, поэзии. Как тут быть?» Это Моэм, а Оден сказал про Эзру Паунда, что дал бы ему сначала Нобельку за стихи, а потом — на электрический стул как коллабоса. А сам Оден — ангел, да? Как бы не так! Художник — монстр по определению. Если начну перечислять, мне никогда не кончить.
Опять из сексуального словаря, будь проклят: мне никогда не кончить…
А я сам? Надя Кожевникова меня как-то порадовала: «Я вас люблю, Володя. Вы такой же монстр, как я». Монстр ли я? Лучше, хуже, но иной породы: я — скорпион.
Любить поэту не дано? У Шекспира не было детей? А «Гамлет», «Лир», «Генрих IV» — обе части? Познакомился тут с одной ирландкой, так она все уши прожужжала про пятерых своих баскервилей.
Дернуло меня спросить:
— А дети у тебя есть?
— Дети? — удивилась она. — Так они же и есть дети. Вечные дети. Как и наши коты. У Миши Шемякина целое стадо котов и собак — он считает их непавшими ангелами. В отличие от человека — павшего, падшего, заблудшего. То есть Миша пошел дальше царя Соломона, который, хоть и полагал, что одна душа у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, но не знал, душа сынов человеческих восходит ли вверх и душа животных нисходит ли вниз, в землю. Зато Шемякин — знает.
— Дети — наше прошлое, — шепчу я Лене, когда она нудит, что мы редко видим Лео и Джулиана, наших внуков-англоязычников, застрявших в Ситке, бывшей столице русской Аляски.
Наше вечное настоящее — коты и книги.
«Я скромен, когда говорю о себе, но горд, когда себя сравниваю» — это, конечно, типично французское motto, хоть и принадлежит индивидууму, а не этносу (Альфонс, маркиз де Кюстин). Чтобы сделать его русским, еврейским или американским, надо произвести инверсию: я горд, когда себя сравниваю, но скромен, унижен и покаян, когда говорю только о самом себе. В державинском смысле: «Я царь — я раб, я червь — я бог».
При всех прошлых выгодах писатель — невыгодная професссия. В бытность мою членом Союза писателей один довольно известный поэт (не скажу кто, да и не важно) удивлялся, что я не пользуюсь членской книжкой для соблазна девиц: «Стóит ее предъявить, любая пойдет». А теперь какая девица пойдет с поэтом, а тем более за поэта — только потому, что поэт? У меня на этот сюжет есть классный постсоветский рассказ «Поэт и муха», который Таня Бек пристроила в модный тогда журнал «Столица». Литература как способ самоутверждения — не литература вообще. Скорее, способ самоотдачи, самоедства, самобичевания, самопокаяния и экзорцизма. Не устаю приводить Платона и прошу прощения за повтор: все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленных. «Записки скорпиона», например. Как до этого — «Три еврея», написанные шиитом-флагеллантом Владимиром Соловьевым. Главный нетворческий стимул «Записок скорпиона» — нежелание автора прослыть автором одной книги, хотя у него вышло с две дюжины, но послабже. Попытка побить собственный рекорд или хотя бы вровень — вот что такое мои последние книги: «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека», «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества», «Не только Евтушенко», «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых» и — е.б.ж. — «Быть Владимиром Соловьевым. Мое поколение — от Барышникова и Бродского до Довлатова и Шемякина».
А московский роман я сочинил вослед, на инерции питерского романа, решив, что эксгибиционизма, флагеллантства и исступленности мне должно хватить еще на полтысячи романных страниц с живыми и легко узнаваемыми прототипами из Розового гетто, и, как я уже писал, дал на прочтение первые сотни страниц моей соседке Тане Бек, умной, талантливой, забалованной, с которой недолго предотъездно дружил, попросив изложить претензии в письменном виде, чтобы вмонтировать в продолжение моего живого романа. Она согласилась, и я уже привел пару абзацев ее едкого, злое*учего письма, но сам роман закончить не успел, а теперь вот, за тридевять земель пространства и времени, пользуюсь неоконченной рукописью для этой книги «Высоцкий и другие» — романных воспоминаний, которые строчу, чтобы сфокусировать два времени в одной книге: то, о котором пишу, и то, в котором живу. Занятие рисковое, конечно, учитывая безжалостное время. Однако кто уклоняется от игры, тот ее проигрывает — выскочило из головы, как по латыни. Проще говоря, не рискнешь — не выиграешь. На Паскаля я уже где-то здесь ссылался.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});