Страстная неделя - Луи Арагон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За воскресный день два егерских полка пройдут эти шестнадцать миль. И Шмальц скажет Арнавону:
- Ничего не поделаешь, приходится возвращаться в свой гарнизон...
Опять бильярд в "Северной гостинице", опять башенные часы будут каждую четверть звонить: динь-динь-динь...
Скоро барон Деннье, главный интендант королевской гвардии, получит приказ императора согнать всех лошадей "алых" и "белых" рот и отправить в Аррас. А пока за ночь с воскресенья на понедельник больше двухсот офицеров успеет сбежать из города в направлении Бельгии.
Почему план осуществлялся с такой медлительностью и в то же время с такой четкостью? Неужели же Эксельманс, сидя у себя в штабе в Дуллане, не был во всех подробностях осведомлен о передвижениях королевской гвардии и о состоянии умов?
Мыши, попавшие в западню, свалят всю вину на Лористона, который в течение Ста Дней не служил императору, и на Лагранжа, который, по слухам, через несколько дней обедал за одним столом с Наполеоном и, во всяком случае, был им утвержден в должности. Обо всем этом Жерико в ночь с субботы на воскресенье, разумеется, не имел ни малейшего понятия. Он только ощущал, как угрозу, это странное ночное безмолвие.
Ничто не шевелилось вокруг Бетюна. Ничто.
Впрочем, откуда-то подъехал фургон. У передовых постов возница долго препирался с часовыми, пока наконец не спустили подъемный мост. Это привезли из окрестных деревень съестные припасы, и, рискуя пустить спрятанного под брезентом лазутчика, нельзя было, даже в столь поздний час, не принять фуры с такой кладью. Но в тот миг, когда мост опустили, на него вбежали семь человек пеших. Можно ли сказать, что они силой прорвались в ворота? Часовые на постах, те самые, которые совсем недавно намеревались поиграть в карты, пальцем не пошевелили, чтобы преградить им путь, а пять-шесть офицеров королевской гвардии, очутившиеся тут же, сами, видимо, собирались воспользоваться замешательством. Должно быть, они давно поджидали возможности улизнуть. Видя, что они колеблются, часовой обратился к ним: "Ну, вы-то, господа, не станете следовать примеру мальчишек-волонтеров". Тем самым он как бы хотел сказать, что лучшего случая не дождешься, и, так как они все еще не решались, начальник караула, делавший вид, будто волонтеры провели его, добавил вслед за часовым:
- Приказ приказом, но как мои четверо караульных справятся с вами...
Итак, при желании выбраться из города было легче легкого.
Теодор и сам готов был уехать, ничего не захватив с собой, даже Трика. Но он не мог уехать из-_за того, что происходило в Тесном переулке. Он вернулся туда. Сперва он думал пройти еще дальше, до Аррасских ворот, и повидать господина де Пра. Не знаю. что его удержало. Вероятно, не хотелось быть навязчивым. Между тем здесь, в Бетюне, это был сейчас единственный человек, с кем можно поговорить о живописи, об Италии.
Обе женщины по-прежнему сидели в спальне. Казалось, они с тех пор не пошевелились, хотя Катрин успела уложить младшего братца. Войдя, Теодор взял ее руку, но сейчас этот жест был лишен того смысла, который он мог бы вложить в него вчера.
Девушка сказала вполголоса: "Кончается..." В комнате не было ни священника, ни образов, на кровати не видно было распятия.
Это показалось Теодору естественным, вернее, естественным с его, Теодора, точки зрения. Но он был поражен тем, что и женщины относятся к этому так же. Значит, существуют люди, которые не нуждаются в боге. пусть даже как в чем-то условном, как в своего рода отвлечении перед лицом смерти. Полное отсутствие потребности в религиозном самообмане в последний час показывает, насколько после Революции оскудела в стране вера.
- Позовите меня... - сказал он мадемуазель Дежорж, ушел к себе в комнату и уселся на кровать светлого дуба с зелеными саржевыми занавесками и стеганым одеялом в букетах. То, что за стеной умирал человек, удивительным образом гармонировало с последним днем страстной недели, с пасхальной заутреней неверующего. Теодор подумал о том, что доставленное из Парижа письмо от сына было как бы завершающим аккордом той жизни, которой старик жил до сих пор, до получения письма, как в театре актер ждет сценического эффекта, ведущего к развязке.
Он думал о том, что долговязый малый, в числе семи волонтеров на его глазах бежавший в Бельгию, был не кто иной, как Поль Руайе-Коллар, вчерашний оратор. Значит, Бетюн оказался водоразделом между людьми, собранными здесь по прихоти судьбы: одни стремились к границе, другие-во Францию, третьи-в небытие. И вдруг он ощутил в себе не изведанную дотоле жажду узнать, что будет после? После чего? Право же, глупое желание!
Может, и так, но что поделать, если оно есть. Если неудержимо тянет увидеть следующую страницу, завтрашний день. Заглянуть... узнать... понять... постичь причины того, что сейчас еще необъяснимо, вложить в происходящее новый логический смысл, сказать себе, ага, вот почему такой-то мужчина, такая-то женщина, такие-то люди очутились здесь, казалось, это просто случайность, курьез, ничтожные события, завязавшиеся в сложный узел, совсем как сочиняется повесть. Мы явились в Бетюн так, будто над городом вытряхнули огромный мешок и оттуда посыпались самые разнородные человеческие экземпляры-Монкор, Ламартин, Удето, и генералы, и длинный как жердь РуайеКоллар...
Поначалу был полный беспорядок, а потом вышло так, как бывает: проснется утром человек, подымет с подушки взлохмаченную голову, проведет гребнем, волосы лягут одни сюда, одни туда-и получится пробор. Знать бы, что будет дальше... И жизнь перед Теодором представала в этот вечер, как перед художником-натянутый на раму холст: писать-значит осмысливать. А заодно и жить.
Сидя здесь наедине с самим собой, он признавался себе в том, в чем до сих пор не отдавал отчета: что ему неудержимо хочется жить, все равно, есть ли ради чего или нет. Он дошел до того внутреннего рубежа, когда надо сделать выбор: либо перешагнуть рубеж и очутиться по ту сторону, за бортом жизни, либо вернуться к ней, окунуться в нее, и ему вдруг страстно захотелось действовать, творить. Хорошо бы встретиться с великим Давидом, почтительно побеседовать об искусстве, поучиться у него, высказаться самому... Хорошо бы отправиться странствовать, пожалуй даже пешком, по солнечным странам. По Италии, где можно поучиться у Микеланджело. Или в страну северных туманов, в Англию, где можно поучиться у Хогарта. И попросту в Париж, где все теперь ему покажется иным после того, как он побывал у пределов возможного и сделал столько неожиданных открытии.
Надо, чтобы все это преломилось через сознание, через искусство... Надо переосмыслить все это. Париж уже не будет для него городом, где просто скачешь верхом. И жизнь предстанет в ином свете: мужчины и женщины, мимо которых он проходил, не глядя, не обращая внимания, отныне займут совсем другое место, ничто не ускользнет от критики, чьим мерилом является человек.
Он пойдет в мастерскую к Орасу и совсем по-иному будет обсуждать с ним прежние вопросы, теперь Орас и его искусство станут ему, Теодору, куда ближе и важнее, потому что Орас Вернэ-это живая связь с миром, таящимся в тени, без которого отныне жизнь потеряет для него смысл. Орас, Новые Афины... не те персонажи, с которыми сталкиваешься в квартале Лоретт, не кавалеры и дамы, выходящие из экипажей перед особняками вельмож королевского или императорского двора, а те, кому нечего терять, кто не может переметнуться на ту или другую сторону, те, что всегда будут жертвами, беззаветно отдавая свою жизнь, и так дающуюся им нелегко, путники, замечтавшиеся на придорожном камне, те, что везут тачки из каменоломни в обжиговую печь, чистят скребницей лошадей, на которых ездят другие, носят воду, в которой купаются другие, те. у кого ребятишки всегда без присмотра, бегают куда не надо и попадают под колеса экипажей, те, что гибнут на войне или срываются с крыш, те, что при любом государственном строе живут бог весть как, но непременно плохо, в тесноте, вечно нуждаясь и надеясь избыть свою нужду...
И снова перед ним встают Новые Афины, кабачки, кукольник с марионетками, разбросанные домики, куры и кролики во дворах, палисадники, которые возделывают вечером, возвратясь с работы, густая аллея, а за ней павильон в виде греческого храма... Он подумал, что, вернувшись, может статься, поймет, почему нужно, непременно нужно было, чтобы до отъезда он встретил под сводом ворот на улице Мартир Каролину Лаллеман, женщину, которая точно пушинка лежала в его объятиях.
Он долго сидел и думал в ожидании, когда его позовут. Свеча вся истаяла, догорела и, чадя, погасла-он не стал зажигать новую. Но вдруг в мертвой тиияине удрученного города раздался громкий и радостный перезвон. Настала полночь, колокола возвратились из Рима, и, как только в пасхальную заутреню отзвучало Gloria, во всех церквах, под благовест перекликающихся колоколов, стали снимать покровы со статуй и образов в жажде приблизить воскресение из мертвых, не дожидаясь рассвета, когда Мария Магдалина и другая Мария пришли ко гробу.