Александр Солженицын - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они выехали ранним утром 29 июня, и через сутки были в Ленинграде. Стояли белые ночи, свежи были кусты сирени, давно отцветшей в Рязани. Когда троллейбус тронулся от Московского вокзала и поехал по Невскому, Солженицын жадно смотрел по сторонам и, впервые видя проспект, воспетый русской литературой, безошибочно узнавал мосты, дворцы, набережные. В самом центре, на улице Гоголя, 16 (бывшей Малой Морской), в доме с двором-колодцем, мрачным парадным и узкой лестницей их ждала темноватая длинная комната. Александра Львовна Буковцева, хозяйка квартиры № 21, уезжала с сестрой на дачу в Лугу и, выполняя просьбу своей подруги по заключению Е. А. Зубовой, пустила на месяц незнакомых своих. Трудно было не прийти в восторг от места: шаг до Адмиралтейства, два шага до Эрмитажа, Исаакиевского собора и Дома книги, 10 минут ходьбы до Салтыковки и Русского музея.
Тем же вечером путешественники уже гуляли по Невскому и даже прорвались, поймав лишние билетики, в Филармонию (бывшее Благородное собрание), на концерт американского дирижера Стоковского. В полночь на улицах было светло без фонарей, и они до четырех утра бродили по набережным Невы, любуюсь прелестью белых ночей прекрасного города. Особое удовольствие доставляло называть по старинке площади, театры, улицы — ведь в задуманном романе о революции действие должно происходить в Петербурге, а не в Ленинграде. Поэтому билеты на спектакли покупались — в Мариинку, Александринку, Михайловский, пригородные поездки совершались — в Павловск, Петергоф, Царское Село. «От пешей беготни я иногда скулила и в результате не одолела всех предусмотренных маршрутов, — вспоминала (1990) Решетовская. — Саня же исходил, избегал, изучил все до единого. Очень скоро даже уверенно давал справки всем, как пройти или проехать в любую точку города».
«Что касается Петербурга-Петрограда, я, — отмечал Солженицын, — посвятил, к счастью, один полный месяц жизни на то, что пешком, ежедневно, ходил по городу, имея на руках объяснительные карточки на все улицы, на все дома, объяснения — что в каком доме было, что на какой улице случилось и когда. Карточки я сперва заготовлял многие месяцы, потом приехал туда и ходил по Петрограду, ни разу не воспользовавшись ни троллейбусом, ни метро, никаким видом транспорта, а только пешком. Останавливался около каждого дома и рассматривал. Я даже и не представлял, насколько это мне понадобится... Я бы не мог этого писать ни по какой карте, если бы я это всё не видел. Но я с закрытыми глазами вижу каждый дом, каждый перекрёсток». Побывал и в Петропавловской крепости. Увидев маленький укромный скверик Трубецкого бастиона, вспомнил райский садик внутреннего дворика Бутырок, где оглушительно чирикали воробьи, а зелень деревьев казалась отвыкшему глазу непереносимо яркой. «Экскурсанты охали от мрачности коридоров и камер, я же подумал, что имея такой прогулочный садик, узники Трубецкого бастиона не были потерянными людьми. Нас выводили гулять только в мёртвые каменные мешки».
«Пребывание наше в Ленинграде вспоминаем как сказку, как один из зенитов жизни», — напишет он через полгода Зубовым. В конце июля петербургские белые ночи стали темнеть, и путешественники двинулись дальше: Псков, Михайловское, Тригорское, могила Пушкина в Святогорском монастыре. Купались в Сороти у подножия холма, прогуливались в старом парке. А потом был парк в Тарту, висящие мосты с надписями на латыни, университетская библиотека и, конечно, Таллинн с его Вышгородом, узкими улочками, остроконечными шпилями, Кадриоргом и всем тем, что так притягивает приезжих, впервые попавших в столицу Эстонии. «Переполненные впечатлениями, обременённые обновками, одиннадцатого августа мы вернулись в Рязань, точно уложившись в намеченный график. Разбирая вещи и настраиваясь на обычные дела, Саня облегчённо вздохнул».
Начинался новый учебный год: опять физика, астрономия, кружки, но и тайное писание, перепечатка, хранение — всё для Большого Прорыва, как называл про себя Солженицын гипотетический момент, когда подпольная литература вырвется наружу и изменит мир. Но пока не получалось и малого: никто из московских друзей, читавших его роман, слушавших пьесы и поэму, не проявлял никакого нетерпения: мол, надо немедленно предать это гласности. Никто не говорил, что вот узнáет мир о лагерных откровениях бывшего зэка и вздрогнет, ужаснется; и тогда, под напором мировых сил, власть испугается и отменит ГУЛАГ. Рухнула надежда на западных туристов, которые, как наивно думалось в ссылке, только и ищут в Москве, как бы помочь какому-нибудь страдальцу за правду. Теперь Солженицын сам бывал в Москве и видел, что с рядом каждым интуристом шагает спецпереводчик, и что самодовольным, лощёным туристам в их веселом путешествии до правды — как до серой кошки.
И зависали уже новые объёмы написанного, росла опасность погибнуть им в безвестности. «Один провал — и всё пропало. Десять, двадцать лет сидеть на этой тайне — утечёт, откроется, и погибла вся твоя жизнь, и все доверенные тебе чужие тайны, чужие жизни — тоже». В лагере пригрезился ему как-то выход: Нобелевская премия, которую получил эмигрант Бунин, неподцензурно печатавший за границей свои вещи в таком виде, как они были написаны. «Я узнал (о нобелевских премиях — Л. С.), не помню, от кого-то в лагерях. И сразу определил, в духе нашей страны, вполне политически: вот это — то, что нужно мне для будущего моего Прорыва».
Поскольку советская власть от рождения внушала писателям, что литература — часть политики, — и сама руководила писателями, держа в одной руке кнут, в другой — пряник, Нобелевская премия тоже входила в разряд событий политических. Осенью 1958-го ее был удостоен Борис Пастернак. Пример Пастернака, казалось, полностью отвечал представлению Солженицына о Прорыве. Но ещё осенью 1954-го в Москве и Ленинграде пронёсся слух о присуждении Пастернаку Нобелевки. Тогда этот слух оказался ложным, и Пастернак, которому негде было навести справки («какое нереальное, жалкое существование»), писал О. М. Фрейденберг: «Я скорее опасался, как бы эта сплетня не стала правдой, чем этого желал, хотя ведь это присуждение влечёт за собой обязательную поездку за получением награды, вылет в широкий мир, обмен мыслями, — но ведь опять-таки не в силах был бы я совершить это путешествие обычной заводной куклою, как это водится, а у меня жизнь своих, недописанный роман, и как бы всё это обострилось! Вот ведь вавилонское пленение! По-видимому, Бог миловал, эта опасность миновала». Пастернак, однако, просчитался — «опасность» не миновала. Он не получил Нобелевскую премию при первом выдвижении (в 1946-м), но за факт выдвижения подвергся травле в печати. Он не получил её и при втором выдвижении, в 1954-м. Но в конце 1955-го был завершён «Доктор Живаго»; в мае 1956-го автор дал читать роман итальянскому издателю-коммунисту, и тот выразил желание издать его в Италии. Пастернак ответил, что был бы рад этому, но предвидит, как всё осложнится, если перевод опередит издание романа в русских журналах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});