На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Э. в Англии. Родители в Калифорнии, где хотят осесть окончательно. Из многих моих здешних знакомых, кажется, большинство, почти все сбежали в места попрохладнее. Иногда провожу вечер с Кристофером Лазаром. Или с Ландсхофом, который с некоторых пор здесь. Или с Мюриел Рукейзер, которая недавно примкнула к редакционному штабу «Дисижн».
Но даже эти немногие спутники исчезают в пятницу после обеда до утра понедельника. Я остаюсь, парализованный, скованный демоном этого беспощадного лета. Я не могу двигаться. Моя комната в «Бедфорде» становится душной клеткой, из которой для меня нет выхода…
Единственное утешение этих адских уик-эндов — звонки из города Саванна в штате Джорджия. Каждое воскресенье доносится дорогой голос Томского из этого чужого южного города, где наверняка еще жарче, чем здесь. У него там номер в отеле; но для него это не клетка, а маленькая гавань, убежище, где он может позволить себе после суровой недели в «Кэмп Стюарт» двадцать четыре часа отдыха. Он рассказывает мне о маршах, учебных стрельбах, грубом сержанте, как все утомительно и пусто, как ненавистно и бессмысленно. Он спрашивает о Нью-Йорке — с какой жадностью он справляется обо всем, что здесь происходит. Между тем происходит так мало… Он спрашивает меня о моей работе. А я так ленив!
В своей воинственной ссылке и рабстве он завидует моему досугу, моей независимости. Знал бы он, как я транжирю время! Как мало удовлетворения и прибыли приносит мне моя свобода! Мне стыдно перед ним. И хотелось бы сделать что-то, что-то совершить, о чем мог бы рассказать ему по телефону. «Дисижн» меня больше не удовлетворяет. Статьи не удовлетворяют. Я хочу написать что-то большее, что-то большое: книгу!
Книгу, на английском языке… с тем, чтобы я имел что сообщить Томскому, когда раздастся междугородный звонок из Саванны. «Imagine! The first chapter is practically finished…»[295]
Книгу…
В тот же день, позднее. Но что за книга?
Время серьезное. Я знаю о серьезном времени. Я считаю себя способным на серьезное. Я хочу написать серьезную книгу, откровенную книгу.
Может ли роман быть совершенно серьезным, совершенно откровенным? Возможно. Но романа я писать не хочу, во всяком случае, теперь. Я устал от всех литературных клише и трюков. Я устал от всех масок, от всякого притворства и искусства. Не устал ли я от самого искусства? Я не хочу больше лгать. Я не хочу больше играть. Я хочу исповедаться.
Серьезный час — это час исповеди.
11 августа. То, что я нацарапал вчера вечером под влиянием одурманивающей жары и нескольких стопок виски с содовой, убежден ли еще я в этом теперь, на свежую голову, когда стало прохладнее? И да, и нет. Я был взволнован, если не «взбудоражен», и, пожалуй, хватил через край. «Устал от искусства»? Вовсе нет! Но идея как раз теперь, в момент кризиса, выступить с «исповедью» — то есть написать автобиографию — кажется мне привлекательной и приемлемой. Также и без алкоголя и при относительно прохладной погоде.
Всякое честное, точное свидетельство засчитывается и имеет вес. Почему мое должно обесцениться?
Каждая человеческая жизнь единственна в своем роде и одновременно значительна; в каждой личной судьбе, каждой индивидуальной форме отражается и варьируется драма некоего поколения, некоего класса, некоего народа и некоего времени.
Что же за историю мне следует рассказать?
Историю некоего интеллигента между двумя мировыми войнами, то есть человека, которому решающие годы жизни пришлось провести в социальном и духовном вакууме: искренне — но безуспешно — стремящегося найти контакт с какой-либо общностью, подчиниться какому-либо порядку; всегда блуждающего, всегда беспокойного, тревожного, гонимого, всегда в поиске…;
историю немца, который хотел быть европейцем, историю европейца, который хотел быть гражданином мира;
историю индивидуалиста, который анархии страшится столь же сильно, как и стандартизации, «унификации», «уравниловки»;
историю писателя, чьи первичные интересы лежат в эстетико-религиозно-эротической сфере, который, однако, под давлением обстоятельств доходит до политически сознательно-ответственной, даже боевой позиции…
Мою историю — возможно честнее, возможно точнее записать со всеми ее обусловленными временем, характерными для этого времени чертами, с ее особой и отдельной проблематикой. (Тень отцовской славы на моем пути… да, это тоже относится сюда.)
Мне хотелось бы тотчас приступить к работе. Хочу поговорить об этом с Ландсхофом. Может быть, это станет чем-то для американского издательства, открытого им здесь вместе с Берманом Фишером.
В тот же день, позднее. Быть откровенным. Не лгать больше! Иметь мужество перед самим собой! Почему я должен стараться кому-то льстить или производить впечатление? Я один. Я свободен. Я ничем не владею, я не хочу никакого имущества. Почему я должен дипломатничать? На кого мне оглядываться? Меня не беспокоят ни состояние биржи, ни сексуальные табу буржуазных или марксистских фанатиков, ни фразы какого-либо национализма. Национализм, любой национализм, я считаю опаснейшим и глупейшим заблуждением современного человека. Я расстался со своей нацией, потому что мне претит ее агрессивное бахвальство. Я верю в неделимую, универсальную цивилизацию, которой требует столетие.
В тот же день, еще позднее. Один? Свободен? Я таков. Но разве это причина для ликования? Свобода может вести к отчаянию. Страх перед отчаянием.
22 августа. Две цитаты я охотно бы поставил перед своей автобиографией в качестве эпиграфа. Одна из дневников Франца Кафки:
«Не отчаиваться, также и от того, что не отчаиваешься. Когда, кажется, всему конец, все-таки появляются еще новые силы, а это как раз и означает, что ты живешь».
Другая, из «Тесных врат» Андре Жида:
«Je me figure la joie céleste non comme une confusion en Dieu, mais comme un rapprochement infini, continu… et si je ne craignais de jouer sur un mot, je dirais que je ferais fi d’une joie qui ne serait pas progressive»[296].
Без даты. Если бы Бога не было, нам надо было бы его изобрести. Можно ли было бы требовать от Творца, чтобы он застыл в не-бытии, тогда как его творение ненасытно услаждает себя в тысячекратном изменении? Каким непостижимым, непереносимым страданием было бы для него не иметь возможности страдать с нами.
Не будь его — творенье из жалости должно бы сотворить его.
В тот же день, позднее. Но ОН ЕСТЬ!
Поскольку мы в состоянии представить себе его существование, то его не-существование непредставимо. Концепция божественного должна быть божественного происхождения. Вопрос о Боге, поиски Бога становятся доказательством Бога.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});