На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Здесь, правда, можно возразить, что в гитлеровском рейхе тоже не назовешь достойный упоминания саботаж. Там нация тоже стоит «как один человек» за диктатора, но мы от этого не находим его менее отвратительным. На что, однако, все-таки можно было бы возразить, что немецкий тиран до сих пор еще демонстрировал победы и даже теперь еще побеждает; по меньшей мере так кажется. Подождем-ка, что станется с популярностью фюрера, когда русские окажутся под Берлином, а западные союзники в Рейнской области! Если даже и тогда немцы сохранят верность своему Адольфу — что ж, это будет говорить не за него, но против них…)
31 января. Меня уверяют поголовно, что только появившийся сдвоенный номер «Дисижн» (январь-февраль) — лучший из всех. Жаль, что это и последний. Не получается дальше. Конец! Парой тысяч долларов эту штуку можно было бы спасти; но их не раздобыть…
Чувство горечи. С какой надеждой, каким энтузиазмом начинал я это предприятие! Сколько труда мне это стоило! (Не говоря уже о финансовых жертвах…) Напрасно… снова и снова все сводится к этому.
Единственное утешение — что я могу теперь сосредоточиться на работе над «Поворотным пунктом». Сколько времени остается у меня, чтобы его закончить? (Я хочу в армию. Хочу носить военную форму, как другие. Я не хочу больше быть посторонним, исключением. Наконец я могу ощущать солидарность с большинством. Каждый американец говорит сегодня: «Let’s lick that damned son-of-a-bitch over there, in Berlin![303]» У меня такое же желание.)
23 февраля. Известие о самоубийстве Стефана Цвейга в Бразилии пришло совершенно неожиданно, так что сначала я едва мог в это поверить. Я был готов к подобному шагу Толлера; но никак не его, казавшегося столь жизнерадостным, даже наслаждающимся, столь избалованным счастьем, столь уравновешенным, столь разумным. У него была слава, деньги, очень много друзей, молодая жена — и бросил все… Почему? В его прощальном письме речь идет о войне. Война, триумф варварства, прорыв разрушительных первобытных инстинктов! Гуманисту страшно. Разве это его мир? Он больше не узнает его. «Я не гожусь для этого времени. Это время не нравится мне…» И хватается за яд. Славу, деньги и друзей он оставляет здесь; но молодую жену берет с собой.
Так ли это просто? Ах, что мы знаем…
Я перечитываю его письма последних лет. Тут он благодарит за книгу, там критикует, дает советы, обещает статью, рассказывает о путешествии, театральном вечере. Ничего более? Порой, пожалуй, проскальзывает слово горькой иронии или усталости, приглушенный вздохи сдержанные жалобы. Мне ничего не бросалось в глаза. Я не понимал его. Считал его открытым миру сластолюбивым литератором, которого ничто не задевает за живое. А он был отчаявшимся.
Когда я видел его в последний раз, здесь, в Нью-Йорке, — это было недавно: пять-шесть месяцев назад, может семь, — то он уже, наверное, был близок к отчаянию. Но он не позволил ничего заметить, а устроил коктейль. «Вечер» прошел довольно живо; были тут в основном литераторы. Да и сам он был до мозга костей литератор, литератор преданный и присягнувший, «good old Stefan Zweig»[304].
После коктейльной болтовни я еще лишь один раз встретил его, на улице. Он шел по Пятой авеню мне навстречу, не сразу, впрочем, меня заметив. Он был «погружен в свои мысли», как говорится; это, должно быть, были не очень-то веселые мысли и размышления. Светило солнце, улыбалось небо; но не для «good old Stez», который казался довольно мрачным. Поскольку он полагал, что за ним не наблюдают, он позволил себе расслабиться. Ни следа уже от веселого выражения, которое обычно было присуще ему. Между прочим, был он в то утро небрит, из-за чего лицо его казалось прямо-таки отчужденным и одичалым.
Я посмотрел на него — щетинистый подбородок, тускло-угрюмый взгляд — и подумал про себя: ну и ну! Что с ним стряслось? Потом я подошел к нему: «Куда держим путь? И почему так спешно?» Он вздрогнул, как лунатик, услышавший свое имя. Секунду спустя собрался и мог снова улыбаться, болтать, шутить, любезный, оживленный, как всегда, светски вежливый и элегантный, в меру ровный, в меру любезный homme de lettres[305] с венски носовым прононсом и с несомненно «выдающимися пацифистскими убеждениями».
Но дико чужое небритое лицо, которое он мне только что показал, должно ведь было заставить меня задуматься. Я думал: ну и ну! А он был отчаявшимся…
13 марта. Э. обращает мое внимание на то, что сегодня начинается десятый год нашего изгнания. Юбилей!
Будем ли мы — буду ли я когда-нибудь снова жить в Германии? Пожалуй, навряд ли. Впрочем, мне кажется, вопрос, касающийся меня, не так уж важен.
Я зашел далеко, слишком далеко, чтобы думать о возвращении. Мне надо идти дальше — вперед, а не назад! — иначе я собьюсь с пути и заблужусь.
Старой родины ты больше не найдешь, а новая также тебе не дарована. Твоя родина — мир, другой ты не имеешь.
Моей родиной станет целый мир — при условии, что после этой войны этот мир будет существовать…
Возвращение на родину или изгнание? Неверная постановка проблемы! Устаревшая альтернатива? Единственно актуальным, единственно уместным является вопрос: возникнет ли из этой войны мир, в котором мог бы жить и действовать человек моего типа? Люди моего типа, космополиты по инстинкту и по необходимости, духовные посредники, предтечи и первопроходцы, будут дома или повсюду, или нигде. В мире гарантированного мира и сотрудничества мы понадобимся; в мире шовинизма, глупости, насилия для нас нет места, нет круга деятельности. Если бы я считал приход такого мира неминуемым, то еще сегодня последовал бы примеру павшего духом гуманиста Стефана Цвейга… Но почему худшее всегда должно быть неизбежным? Я не лишен надежды. (Надежда как долг. Безнадежность как слабость.)
15 марта. Закончил некролог Стефану Цвейгу для «фри велд». Теперь снова к «Поворотному пункту»! Уже дошел до «Ани и Эстер» и «Благочестивого танца». Английский почти не доставляет трудностей.
Мало людей; много читаю, прежде всего Жида, который готовит мне все новые и новые неожиданности. Живое удовольствие от «Подземелий Ватикана».
26 марта. Вечер в (леворадикальной) Лиге американских писателей. Гарри Слоховер (литературный критик и германист, автор весьма солидной книги о Рихарде Демеле) читает главу из своей новой работы «Литература во время войны» об Эрнсте Толлере, Стефане Цвейге, Ричарде Райте. После этого дискуссия, на которой обращают на себя внимание Ф. К. Вайскопф (всегда очень симпатичный) и молодой негритянский писатель (имя забыл). Мне тоже приходится что-то говорить, но я в плохой форме. Каким докучным, каким беспомощным я чувствую себя в кругу интеллектуалов, принимающих марксистскую догму как евангелие! Слоховер, Вайскопф и молодой негр, кажется, едины в том, что Толлер и Цвейг не покончили бы с собой, если бы лучше знали марксизм. Разве делает философия диалектического материализма человека иммунным против маниакально-депрессивных состояний и бессонницы, иммунным против «taedium vitae»[306], против «тяги к смерти»? Или надо перестать быть человеком, чтобы стать марксистом?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});