Великолепие жизни - Михаэль Кумпфмюллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец бы сказал, что он вообще не еврей. Субботу не соблюдает, молитв не знает — и вот на это ты просишь моего благословения?
Похоже, и квартирная хозяйка ими недовольна. Видно, как всякий раз, встречаясь с ними в поздний час, когда приличным людям уже положено спать, или рано утром, она недовольно хмурится, и на ее лице явственно читается вопрос: «Прикажете понимать, что эта хорошенькая барышня здесь ночует?»
Однажды она является к ним в сопровождении двух грузчиков, чтобы, как она и предупреждала, вывезти пианино. Дело происходит утром, в половине десятого, она застает их за завтраком, и ничего предосудительного в этом нет, но у госпожи Херман такое лицо, будто это и впрямь неприлично, а она даже позволяет себе и замечание — она, мол, в разговоре с господином доктором, должно быть, недостаточно ясно выразилась, только нынче, как война кончилась, судя по всему, ни от каких устоев камня на камне не осталось, — и еще что-то в том же духе. Оба грузчика, по счастью, заняты исключительно инструментом. Оба берлинцы, лет по тридцать, они по привычке кряхтят и поругиваются, но одно удовольствие смотреть, с какой легкостью и сноровкой они подхватывают пианино и несут к дверям. Франц наблюдает за ними с нескрываемым восхищением. И потом, когда они уже на улице, он из окна неотрывно следит, как они играючи, с прибаутками и смехом, управляются с грузом и уже вскоре уезжают, так что и неприятный эпизод с хозяйкой вскоре забывается.
Хотя вообще-то такие расходы им не по карману, они купили себе большую керосиновую лампу. От маленькой света почти не было, они все время сидели в темноте, а дни и так все короче, уже в пять темень непроглядная. Дора любит эту темную пору года, долгие вечера после работы в Народном доме, когда у них столько времени друг для друга. С новой лампой, однако, сущее мучение. Стоила она целое состояние, а теперь еще и гореть как следует не желает, по крайней мере у Франца в руках, — у него она только коптит и воняет. Конечно, трудно обращаться с ней более неумело, чем он, зато это доставляет им обоим массу удовольствия: желая добиться расположения лампы, он расточает ей комплименты, хвалит и прославляет ее свет, но, к сожалению, тщетно. Лампа явно его невзлюбила. Тогда он уходит из комнаты. Пусть Дора скажет лампе, что его нет, может, тогда она загорится, одному Богу известно, что у этой капризной лампы на уме, и гляди-ка, едва он выходит, лампа слушается ее с полуслова.
Ей пока что не особенно заметно, что он писатель. Конечно, он иногда пишет — открытки, письма. Неужто это и есть работа писателя? Однажды приходит письмо, доставившее ему неприятности. Это сводка по его проданным книгам. Он подавлен, да что там, убит, но это продолжается полдня, не больше. До вечера она оставляет его в покое, наедине с этой его печалью, которую ей не дозволено с ним разделить, терпеливо ожидая, пока он снова ее заметит, дожидаясь его первого слова, а потом, за ужином, и первой улыбки.
Однажды они собрались в кино. До этого они вечерами дома сидели, но, поскольку утром пришло письмо, а в нем пятьдесят крон, они решают в порядке исключения о деньгах сегодня не думать, тем более что кинематографы на каждом углу, и в Штеглице тоже, а на них афиши, а на афишах красивые мужчины и женщины, и всякие сцены головокружительные, обещающие бог весть что. Но почему-то из этой затеи ничего не получается. Вроде бы уже из дома вышли, но тут начинаются сомнения, уже и в очередь в кассу встали, но в последний момент он хватается за голову, то ли от боли, то ли вспомнив что-то. А Дора и не расстроена ничуть. Говорит, что ей хотелось бы просто пройтись, ей вполне достаточно в этом полутемном Штеглице просто на магазинные витрины посмотреть. Ах, Франц, говорит она. Ну что кино, разве кино от них убежит? Нет, считает Дора. В другой раз, говорит она, когда-нибудь после, когда все это кончится, хотя понятия не имеет, когда это будет.
Вздумай она писать о своей жизни, она бы запечатлевала одни мелочи, потому что самое большое счастье как раз в самых крохотных мелочах, — когда он ботинки зашнуровывает, или когда спит, когда волосы ее трогает. Он все время что-то с ее волосами делает. Он уже и причесывал ее, и голову ей мыл, что немного странно было, хотя и очень приятно. Ее волосы, говорит он, пахнут дымком и серой, а еще, иногда, морем. Он говорит, что никогда до конца ее не узнает. Если бы вдруг узнал — тотчас бы упал замертво. А так, выходит, я бессмертен.
В городе первые волнения из-за продовольствия. В особой опасности булочные, люди требуют хлеба, собираются вокруг толпами, запружают мостовую. Тиле, пришедшая к ним в гости как-то под вечер с неким молодым художником, наблюдала подобную сцену своими глазами, больше, правда, слышала, чем видела, рев озверевшей от голода толпы и отдельные выкрики, когда в глубине лавки, за припертыми изнутри дверьми, люди замечали какое-то шевеление и орали: «Хлеба давай!»
Вид у Тиле совсем не радостный. Она, судя по всему, рассчитывала, что Франц будет один, и лишь на пороге, когда Дора им открыла, понимает, что они теперь вместе, живут как муж с женой, тогда как она всего лишь посторонняя девушка, курортное знакомство, — поэтому за три часа она почти не раскрывает рта. А художника, похоже, она прихватила с собой лишь приличия ради, так что теперь и говорить вроде бы особенно не о чем, хотя нет: у художника сейчас выставка открыта, на набережной Лютцов, больше дюжины акварелей, морские пейзажи, дюны, пышные облака, все это в разном освещении. А сама Тиле? Да, она, как выясняется, все-таки танцует, хотя с родителями все по-прежнему повисло в неопределенности. Франц говорит, что твердо в нее верит, на что она, в свою очередь, спрашивает, над чем он сейчас работает. Новую книгу пишет? Кажется, лишь на секунду Франц задумывается, потом отвечает: нет, никакой новой книги, ничего похожего.
Писательство никогда не было его профессией. Он работал в этом агентстве, что-то по части страхования, а теперь на пенсии, у него вышло несколько книжек, которых она не читала и которые для ее любви ей не требуются. Вздумай они в Палестину уехать, говорит он, там его писательство никому не нужно, надо какое-нибудь дело освоить, ремесло, работу руками, что-то действительно полезное людям.
Когда пишу, я совершенно невыносим.
В последующие дни они все еще играют в Палестину, как это могло бы быть, он и она в стране, где одни евреи. Погода там, конечно, прекрасная, они могли бы открыть ресторан, в Хайфе или в Тель-Авиве, такая примерно им грезится мечта. Ну что, попробовать? Как ты считаешь? Кухаркой была бы, разумеется, она, ну а он был бы официантом, такого официанта еще свет не видывал, одна мысль об этом вызывает у обоих приступ смеха, он — и официант, при его-то уклюжести. Небольшой ресторанчик прямо у дороги, с терраской, чтобы можно было на открытом воздухе сидеть. Всего несколько столиков, так им видится, что вовсе не значит — верится.
И в садоводческую школу, что в Далеме, им тоже верится лишь недолго. Франц рассказывал, как лет десять назад пробовал работать садовником, но тогда он был еще не такой слабый. Их знакомый, который эту школу знает, решительно не советует: работа тяжелая, и возьмут ли еще на нее человека его возраста — большой вопрос, сейчас от желающих найти работу отбоя нет. Франц слегка отрезвлен, тем более что причина разочарования, как всегда, он сам, совсем недавно двое грузчиков, что вывозили от них пианино, лишний раз и более чем наглядно ему об этом напомнили.
Однажды в парке они знакомятся с маленькой девочкой. Одна-одинешенька, стоит она на опушке и плачет, поэтому, собственно, они с ней и заговаривают. А она и говорить почти не может от слез, у нее кукла потерялась, где-то здесь, в парке. Сначала вообще ни слова понять нельзя, захлебываясь от горя, девочка показывает то в одну сторону, то в другую, судя по всему, она уже всюду куклу свою искала. Бедняжке лет шесть-семь, и никогда, никогда уже у нее такой красивой куклы не будет. Вчера после обеда она ее в последний раз видела. Кажется, куклу зовут Миа, или это имя самой девочки?
Мало-помалу она все-таки успокаивается. Погоди, послушай. Я знаю, где твоя кукла. Это Франц говорит. Он склонился над девочкой, прямо в траве встал перед ней на колени и тут же, с ходу, начинает сочинять историю. Она письмо мне прислала, если хочешь, я его завтра тебе принесу. Девочка смотрит недоверчиво. Письмо? Разве так бывает? Не бывает так. От моей куклы? А как твою куклу зовут? Девочка отвечает: куклу зовут Миа. Ну да, как раз от куклы по имени Миа он сегодня утром и получил письмо. Почерк у нее, правда, не слишком разборчивый, что верно, то верно, но это точно она, Миа, письмо написала. Франц не спешит, дает девочке осмыслить сказанное, подбадривает ее улыбкой, со стороны сцена довольно трогательная. Поборов первые сомнения, девочка, похоже, приходит к выводу, что такое, быть может, все-таки бывает. Она начинает верить. Они договариваются встретиться завтра, здесь же и в то же время. Франц все еще стоит перед ней на коленях и серьезно, строго и почти торжественно спрашивает, точно ли она завтра придет, словно от этого, как и тогда, в Мюрице, вся его жизнь зависит.