Журнал «День и ночь» 2011–03 (83) - Анатолий Аврутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так зачем ты вернулся к камню? Ты же знаешь заранее, какой дорогой пойдёшь. И не свернёшь с неё. И будешь выбирать её снова и снова. Возле камня, на перепутье, или в каком другом месте, во всех точках земли, где только и есть расходящиеся пути, расходящиеся тропинки, ты выберешь ту, по которой доберёшься в то место, туда, где ты сейчас. Да и причём здесь ты? Эту тропу кто-то выбрал за тебя, давно, до твоего рождения, и когда ты открыл глаза свои и осознал, то уже не было никакого выбора, только туда, ты по-настоящему и не сомневался, что идти надо туда, где нет пути. Конечно, оборачиваясь или глядя вокруг, тебе иногда хотелось тоже того, что делали другие, и даже, бывало, нестерпимо хотелось, подмывало сделать так, как они, агнцы божии, хотя агнцы творили такое, что ни на агнцев, ни тем более божьих, они не походили. Как же тебе иногда хотелось смешаться с ними, затеряться среди них и найти счастье, настоящее, полное, соборное, много раз повторённое в каждом ягнёнке. Но это было невозможно. Ведь он, этот великий он, ещё до рождения твоего вложил в тебя мысль, которую не надо было осознавать, повторять и проговаривать вслух или про себя, нет, она была материализована во всех клетках твоего организма, в мембранах, митохондриях и протоплазме. У тебя никогда не было выхода!
Камень оказался на месте. Светало. За лесами, за горами поднималось красное светило. Оно казалось гигантским. От края и до края загоралось небо, что-то зарождалось и трепетало в воздухе. И вдруг Светило выпрыгнуло в открытое небо. Как цыплёнок из скорлупы. Оно было маленьким, как типка, и только, когда немного поднялось над лесом, стало величиной с астраханский арбуз, разрезанный пополам.
Ты подошёл к камню. Возле него сидел бандурист, но не пел ни про Сагайдачного, ни про Дорошенко, а пил утренний кофе. А чашечку ставил на выступ. В том самом камне! Так буднично, привычно. И старик был живой, настоящий, а не вымышленный, из сказки.
— Кофейком угостить? — спросил он — А так как подошедший не отвечал, то продолжил, — голубая Ямайка, лучше не бывает. — Но пришедший всё ещё не решался говорить, и старик подбодрил его, — Не волнуйтесь, это — не Ямайка, это — Эфиопия, но никто не чувствует разницу, по крайней мере, до сих пор таких не было.
— Спасибо вам за кофе, я не хочу, недавно пил водичку из колодца.
— Так ты пришёл оттуда. Из «Нелюдимого»?
— Да, по тропинке.
— Ну, молодец. Таких туристов уже нет. Перевелись.
— А вы что делаете здесь в такую рань?
— С минуты на минуту приедут немцы. Я и спою для них, и сыграю.
— Они появятся оттуда?
— Конечно. Оттуда приедут, туда и уедут.
— Так эта дорога в две стороны?
— А как же. Все дороги в две стороны. А в деревню, где мой дом, я хожу пешком. Видишь, во-о-н там мой дом.
— С голубым флагом?
— Нет. С жовто-блакытным прапором.
— А зачем сюда немцы приезжают?
— Да что-то им тут интересно. Поговорят о камне, поспорят, переводчик им расскажет о наших богатырях, а потом уже и я спою. Немцы щедрые нынче.
— Так вы с утра пораньше?
— Конечно. Встаю я рано. А потом ещё ляхи приедут.
— Вы их так и называете — «ляхи»?
— Они необидчивые. Ляхи любят хляки, — скажешь им и уже их лучший друг.
— И вы им поёте, как казаки били их предков?
— Пою, себя не жалею.
— А они что?
— И ваши предки, и наши были дураки, — так вот говорят. — Ну, ляхи и есть ляхи.
На дороге появился автобус, современный, с огромным лобовым стеклом, высокий, двух- или трёхэтажный. Он остановился возле светящегося здания, свет которого немного померк, даже прижух после восхода солнца, на этом здании светились две большие прописные буквы «ТЦ», то ли торговый, то ли телевизионный центр, и из автобуса медленно, чинно, по одному появлялись люди. И все в чистом. Это были явно не славяне. Не наши братья.
Солнце поднималось всё выше. Искусственный свет стал ничто.
Пора было возвращаться.
13. Снисхождение
Идти назад, через хутор «Нелюдимый» не имело смысла. Эта дорога как бы исчезла. Вдруг, сразу и бесповоротно. И лешие, и ведьмы, и даже русалки остались не только в другом пространстве, но и в другом времени. За каких-то два часа. Эпоха пронеслась в мгновение ока, то ли на крыльях какой-то неведомой птицы, то ли на метле Бабы Яги.
Он вышел на дорогу с двусторонним движением. Асфальт был ровным, чистым, уложенным профессионалами, может, по новейшей технологии, он был ровнее, чем дорожка на стадионе школы, где он учился. Было очевидно: и здесь, и в любом другом месте, где ступила нога человека, этот человек переделывал всё, приспосабливал для своего удобства, что-то мастерил умелыми руками, или же повергал окружающее пространство в прах, чтобы оно служило ему.
Он стоял на дороге, искусственном сооружении, всё затихло, уже ничего не было вокруг: ни салонов, ни магазинов, ни огней, ни людей, нет, он не стоял, он шёл, а потом остановился — и вокруг никого… Но этот асфальт, это твёрдое ровное и чистое под ногами напоминало, что совсем недавно здесь были люди, и они сделали это, люди, которые не понимали его никогда.
Если б здесь ничего не останавливало взгляд, кроме суслика или зайца, пробегающих полем, да шумящей травы, пусть ковыли или перекати-поле скакало бы перебежками с места на место, тогда было бы легче, было бы не так обидно. Люди куда-то идут, бегут, двигаются, деревнями, городами, странами. И только он один, теперь это ясно, яснее ясного, стоит на обочине, не в стороне, а на обочине этого движения. И никто его не понимает, не чувствует того, что есть внутри него, каких-то миражей, которые можно описать какими-то словами. Может, поэтому ему так одиноко.
— Почему же мне так одиноко? — спросил он сам себя.
— Да вот потому, — ответил кто-то. То ли это он сам, то ли кто-то посторонний.
— И солнце, и деревья, и травы — всё есть, и всё живёт, и только внутри что-то всё время гибнет, и болит, и тоска, тоска, тоска.
— Всё время холодно? — спросил голос.
— Скорее неустроенно, бесконечная изматывающая песня — вот что это такое. А ты кто?
— Я над всеми. Всеобъемлющий.
— И всепонимающий?
— Ну да, — ответил голос как бы лениво.
— И ты понимаешь меня? — вопрошающий смотрел в пустое небо. — И то, что внутри меня, ты называешь холодом? — он возражал. — Это не холод, это крик, это стон, это вечно ноющая рана. Какой же это холод?
— Ты, вероятно, прав, — согласился голос. — И то, что кричит у тебя внутри и распевает на все лады, это — пустяки. Это дело рук моих родственников. Родичей, за которых я не отвечаю. Об этом знает каждый, верующий в меня. А ты вот не веришь.
— Я понял! Тебе надо отдать душу, и ты излечишь её.
— Воистину. Надо только поверить.
— И то, что ты назвал холодом, согреется?
— Почти мигом, — согласился голос.
— Кто ты? — спросил обладатель души. — Кто ты есть?
— Аз есмь, — только и ответил голос. Он становился всё тише.
— Помоги мне, — попросил человек. — Согрей.
— Меня уже нет, — ответил голос. — Я был.
Мы стояли посреди степи, горели травы и кустарники, небо не проглядывало, дым был едучим, в дыму над нами носились чёрные клубы облаков, среди них показывались раз за разом чёрные морды, дышалось всё тяжелее, и к запаху горелой белены примешивался запах горящей смолы. Откуда он здесь взялся?
ДиН встречи
Марина Саввиных[8]
Лучезарный middle class, или Герои нашего времени?
Москва! Как много в этом звуке…Если бы кто-нибудь ещё в прошлом году сказал, что я буду скучать по Москве, я саркастически рассмеялась бы ему в лицо. Мы уже тут — зело за МКАД-ом — привыкли к отвычке, что Москва — «великая, могучая, никем не победимая… и самая любимая». Мы уже привыкли, что она, в своих мажорных «растопырах», есть, не боле, не мене, как «подлое сердце родины». И даже как будто приуготовились признать, что наша родина (с подлым сердцем!) — сплошная Катынь, вследствие чего нам, её тем более подлым детям, за последние сто лет и гордиться-то нечем, а посему, чем скорее плюнем в это подлое сердце, тем скорее протопчем путь, не иначе, как в Царствие Небесное.
Весной 2011-го года Москва поразила меня какой-то — прежде не виданной — сосредоточенностью. Как человек, у которого врачи нашли смертельную болезнь, но не могут наверняка сказать, сколько ему осталось. Нет, дух Ивана Калиты по-прежнему гуляет тут денно и нощно, напоминая о себе всюду — от роскошных бутиков до привокзальных задворок. Но!
Москва — тотально противоречива, её контрасты каждую минуту заставляют вспоминать о пресловутых «мировом городе» и «мировой деревне», расположенных иной раз в сотне метров друг от друга… здесь чуть ли не на каждом углу — в открытую! — орудуют виртуозы лохоторона и льются невидимые миру слёзы отдельно взятых человеческих драм… Предприимчивость столичных «бендеров» изумляет не меньше, чем легковерие их простодушных жертв. Пример, что называется, «с колёс». На Павелецкий вокзал каждые полчаса прибывает аэроэкспресс. Поток пассажиров с перрона сразу устремляется к кассам метро, образуя естественный затор у первого же попавшегося на пути окошка. Возникает длиннющая очередь, в которую тут же, как бакланы в рыбий косяк, начинают нырять весёлые ребята, предлагающие купить у них проездной билет ровно в два раза дороже, чем в кассе, — зато без очереди. И ведь находятся желающие! Те, кому не хватило сообразительности пройти шагов тридцать и свернуть за угол — в кассовый зал, где не менее трёх таких окошек продают билеты без малейшего намёка на какое-либо неудобство. Очередь рассасывается в считанные минуты, но за это время «бакланы» успевают нахватать рыбёшки и — не скрываясь, собравшись в кучку у газетного киоска, — о чём-то толкуют меж собой. Должно быть, делятся впечатлениями. Вид у «бакланов» вполне себе даже интеллигентный… Облапошив жертву, такой баклан охотно и бесплатно предоставляет ей услуги справочного бюро: как удобнее добраться туда-то и туда-то, на какой поезд сесть, на какой станции выйти, на какую перейти. О, Москва!.