Белые тени - Доминик Фортье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прекрасно, — отвечает тот терпеливым тоном, каким обычно разговаривают с маленькими детьми или убогими. И что они, по-вашему, значат?
Лавиния застигнута врасплох.
— Не знаю, — бормочет она, — но если я не знаю, это не значит, что она тоже не знала. Может… Может быть, это часть языка Эмили.
Хиггинсон не может сдержать смеха, Мейбел тоже улыбается, но она, по крайней мере, пытается прикрыть рот рукой в перчатке.
— Язык Эмили, вот оно как. Если вы не против, милые дамы, давайте все же попробуем издать эти стихи на английском языке.
Лавиния понимает, что все ее возражения напрасны, но она не желает чувствовать себя побежденной.
— Я, например, не понимаю, зачем в доме или в сарае все эти балки и подпорки. Но мне не придет в голову мысль выдернуть какую-нибудь из них наугад, вдруг здание обрушится.
Хиггинсон перестает смеяться, но тут берет слово Мейбел:
— Лавиния, дорогая, речь не о том, чтобы поменять смысл или форму стихов, надо сделать их более разборчивыми и понятными, более правильными с точки зрения грамматики. Просто доверься нам.
Лавиния чувствует себя опустошенной. Ей хотелось бы сказать, что поэзия ее сестры — это нечто противоположное классической грамматике, ее правил не найдешь ни в учебниках, ни в словарях, она — воплощенное несовершенство, она — в пространстве, отделяющем нас от правильного, ожидаемого, «нормального», это поэзия, в которой живет изумление, как в ульях живет мед. Стихи Эмили — это не прямая линия, а лабиринт, полет пчелы, но в то же время они достигают цели, как стрела попадает в мишень, они одновременно и эта стрела, и мишень, и рука, натянувшая тетиву, и воздух, пронзенный стальным наконечником.
Она бы хотела все это сказать, но не знает, с чего начать. Она встает, за ней встает Мейбел. Лавиния впервые задумывается: а не лучше было бросить стихи сестры в огонь, он принял бы их такими, какие они есть.
Глядя, как Остин по двадцать раз пережевывает каждый кусочек окорока, прежде чем проглотить, рассматривая его высокий лоб с тремя горизонтальными морщинками, выражающими постоянную озабоченность, Сьюзен пытается и не может узнать в нем того двадцатилетнего юношу, что заставлял ее сердце так сильно биться. Свое волнение в день свадьбы она вспоминает почти с удивлением, как будто эти воспоминания принадлежат не ей, а кому-то другому. Она вспоминает смятение, охватывавшее ее всякий раз, когда она входила в дом Дикинсонов, свои влажные ладони, бабочки в животе. А где-то там, на периферии воспоминаний, словно предмет, не попадающий в поле нашего зрения, но который непременно — мы знаем это наверняка — появится, стоит нам поддаться искушению и повернуть голову, — силуэт Эмили.
Она созерцает свою жизнь, словно после долгого пути поднялась на вершину холма и смотрит на пройденный путь. Она поражена мыслью, которую ей так и не удается четко сформулировать, но которая в последние годы мучит ее все больше: этот путь, однажды выбранный, становится неотвратимым и неизбежным, словно всегда был единственно возможным. И все же в каждый момент нашей жизни нам предлагается десять, двадцать дорог, но нет никакого способа их различить, они все одинаково незнакомы, опасны, непонятны. Что, если бы она вышла замуж не за Остина, а за его друга Натана, врача, который не терял своего сына? Если бы она тогда связала свою судьбу с судьбой Грэма, который уехал из Амхерста в Париж (Париж!), где сейчас преподает литературу и переводит французских поэтов. А если бы вообще не выходила замуж — продолжала бы писать, как Эмили, которая в ней находила талант? Какой Сьюзен стала бы она? Столкнувшись с ней на улице, узнала бы она женщину, которую сейчас видит в зеркале? Она вспоминает загадки-лабиринты в детских журналах, когда, водя пальцем по картинке, пыталась отыскать выход, возвращаясь назад, если попала в тупик. Жизнь не позволяет нам вернуться назад, она заставляет двигаться только вперед — или замереть на месте. Если остановиться, то как скоро перестанешь чувствовать руки и ноги, спрашивает себя Сьюзен, сколько лет понадобится, чтобы превратиться в статую или дерево?
~
Весь вечер она перебирает письма подруги, рассыпав их на столе, чтобы охватить взглядом. Это разложена, рассыпана, развернута сама Эмили. Она разбилась на тысячу осколков. Она одновременно и двадцати-, и тридцати-, и сорокалетняя.
В письме, написанном много лет назад, она читает:
I see thee better in the dark,
I do not need a light[8].
Сьюзен одна за одной гасит лампы, пока не оказывается в полной темноте. Она ждет, пока глаза привыкнут, и она научится различать тени.
Собираясь написать книгу «С опасностью для моря», прочитав много материалов и изучив историю известных мест паломничества, однажды я пришла к очевидной мысли: гора Сен-Мишель, Саньяго де Компостела, Лурд или Лизьё — вовсе не конец пути, а середина. Предстоит еще дорога назад — домой или куда-нибудь еще, — хотя есть и другие возможности, такие разные: остаться там и сделаться монахом или так и продолжать идти до конца своих дней. Почему же в своих рассказах, дневниках, прочих свидетельствах паломники говорят лишь о пути туда и ни слова об обратной дороге? Неужто это второе путешествие настолько неинтересно и, коль скоро оно ведет обратно, к давно известному, от него не стоит ждать открытий и чудес, это что-то вроде отречения, отступничества? Возможно ли выбраться из лабиринта, повернув назад? А что, если истинное странствие начинается в первый день возвращения — или в самый последний, когда открываешь свою дверь и ставишь на место чемодан.
Паломничества, леса, книги, наши жизни, столько лабиринтов…
В «Маленьком атласе лабиринтов» с подзаголовком «Развлекательное пособие, которое учит исследовать и выбираться из них» можно прочитать следующее: «Если лабиринт — метафора жизни […], „цель“ лабиринта не его центр. Середина жизненного пути, как говорит Данте в первой части „Божественной комедии“ („Ад“), — это момент, когда мы можем заблудиться».
Лабиринт, давший повод для такого описания, — это барочный лабиринт дворца Альтесниц в Германии, созданный в 1730 году, его стены образуют двухметровые грабы (он так и называется, «грабовым лабиринтом»). А ведь граб, хотя и является деревом чрезвычайно твердой породы, живет сравнительно недолго, не более сотни лет. За время существования лабиринта сменилось уже четыре поколения грабов, четыре поколения чудес и волшебства[9].
~
Вот тот же самый вопрос о центре и середине, но поставленный в несколько