Дафна - Жюстин Пикарди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нелепо, конечно, рассчитывать, что газеты ухватятся за незначительное научное исследование, но вопреки этому меня увлекла собственная фантазия — и вот уже моя диссертация превращается в книгу, не хуже чем у Рейчел. И заглавие приготовлено, как мне кажется, по-настоящему хорошее — «Вопросы к самой себе», как у стихотворения Эмили Бронте, вдохновившего Дюморье на ее первый роман.
И тогда я отправилась в свой кабинет, полная решимости написать еще один мейл тому библиотекарю в Лидс и продолжить тем самым поиски переписки между Симингтоном и Дюморье. Но, не успев еще подняться по лестнице, я ощутила, что веду себя глупо, как полная дура, и дело даже не в дурацких мечтах о публичном признании: я просто не была в состоянии и дальше четко мыслить, испытывая такую сумятицу чувств. Идея проследить взаимосвязь между Дюморье и Бронте казалась мне теперь столь же невыполнимой, как заставить работать механизм моего брака, столь же невероятной, как убедить Пола, что Дафна заслуживает интереса, — будто эти два обстоятельства как-то взаимно переплетены и его презрение к писаниям Дафны свидетельствует и о его чувствах ко мне.
И в этот момент, в тот самый миг, когда я физически ощутила собственное несовершенство, я споткнулась, ноги в носках заскользили по деревянным ступенькам, и, не сумев остановить свое падение, я с грохотом скатилась с лестницы, ударившись о нее головой. В течение нескольких секунд все плыло у меня перед глазами, я никак не могла обрести равновесие, хотела плакать и звать кого-то, чтобы пришел и поднял меня с пола. А лучше всего, чтобы это была моя мать, чтобы она оказалась тут и я могла прижаться лицом к ее груди, как, бывало, делала маленькой девочкой. И хотя она была мертва, память о ней казалась мне более реальной, чем Пол.
— Что я здесь делаю? — прошептала я.
Ответа, конечно, не последовало, я слышала лишь едва заметный гул дома и никак не могла взять в толк, почему оказалась в этом месте — не просто свалилась с лестницы, а вообще, как я здесь очутилась — замужем за человеком, который потерял уверенность, что я ему необходима. Звучит старомодно, не правда ли? Почему же я не взяла в свои руки инициативу в наших отношениях и не выяснила для себя: что мне нужно? Но нас обоих словно заморозили: мы не в состоянии сделать движение навстречу друг другу даже в постели ночью, но при этом притворяемся, что все в порядке. А когда он все же тянется ко мне, кажется, что им руководит желание, которому он больше не доверяет: оно влекло его какое-то время, охватив попутно и меня, но теперь он выглядит покинутым и несчастным, словно человек, которого вынесло приливом в совершенно чужое, незнакомое ему место. Но мы этого не обсуждаем, как и не говорим никогда о том, почему Рейчел его бросила.
Я встала, стараясь не делать резких движений, потому что ноги мои все еще тряслись, и пробормотала слова, которые обычно слышала от мамы, когда падала: «Не пугайся, ничего не сломано». Сделала несколько шагов по прихожей, чтобы проверить, не растянута ли лодыжка, и, убедившись, что все в порядке, взглянула на себя в зеркало. Секунду-другую мне чудилось, что я вижу во сне какую-то девушку и не знаю, я это или нет, словно наблюдаю за собой со стороны, как чужая. Во всяком случае, бесспорно, то было мое отражение, пусть и несколько бледное. Я почувствовала облегчение, потому что начинала сомневаться: не привиделось ли мне все это, может быть, я только вообразила себе, что нахожусь здесь, в этом доме, и если взгляну в зеркало — принадлежащее Рейчел зеркало из дымчатого венецианского стекла, — там никого не окажется. Я протянула руку и коснулась стакана, постучав по его отражению в зеркале кончиками пальцев, поскольку не хотела, чтобы мне снова лезли в голову мысли, будто я лишилась телесной оболочки и превратилась в призрака, невнятно шепчущего, забывшего, что это такое — быть живым, а может быть, он никогда и не был живым, этот призрак утраченных людских надежд и желаний.
Мысль эта показалась мне ужасной — сентиментальной и невротической, и все же она пришла мне в голову, и я впустила ее в дом, где она может спрятаться или получить дальнейшее развитие. Я отвернулась от зеркала и сделала несколько глубоких вдохов, как бывало когда-то в школе перед стартом в забеге. Всегда хорошо бегала, не лучше всех, но была весьма приличным спринтером и теперь понимала, что нужно успокоиться, перестать паниковать.
Думаю, именно тогда я начала осознавать, что слишком обособилась здесь, чересчур часто стала разговаривать сама с собой, отъединилась от всего мира и потеряла связь с реальностью. Не то чтобы меня всегда окружали толпы друзей, но я вовсе не обреченное на одиночество создание. Я училась в частной школе для девочек в Хэмпстеде, всего в какой-то миле отсюда вниз по холму в сторону Швейцарского домика[18]. Большинство других девочек жили совсем не так, как я. Даже если их родители находились в разводе (что случалось весьма нередко), они все же оставались частью больших разветвленных семей с родными и двоюродными братьями и сестрами, дядюшками и тетушками, мачехами и отчимами. В их домах было полно народу, чего никогда не могло быть в квартире моей матери — единственного ребенка в семье, как и мой отец, а все мои бабушки и дедушки умерли еще до моего рождения. У меня была одна двоюродная бабушка, умершая, когда мне исполнилось десять лет; она жила в Челси вместе с запертой в клетке канарейкой. Других родственников, кроме нее, как бы неправдоподобно это ни звучало, в моей жизни не было. Когда я родилась, моей матери было уже слегка за сорок, а отцу на пятнадцать лет больше. Я оказалась для своих родителей настоящим сюрпризом, ребенком нежно любимым, но тем не менее непредвиденным. «Я уже почти потеряла надежду, — рассказывала мне мать, — и тут случилось чудо: появилась ты, моя дочь».
Если ее и удивляло, почему я так редко привожу домой друзей, она никогда об этом не спрашивала. Мама была очень тактична, не выведывала моих секретов, в результате и я приучилась не задавать ей лишних вопросов. Мы жили с ней счастливо, придерживаясь спокойной рутины, заведенного порядка, в подробности которого я предпочитала не посвящать своих друзей, пока не достигла подросткового возраста. Я не стыдилась ни своей матери, ни квартиры, в которой мы жили, но она так отличалась от других матерей: была старше их, не столь модно одета. То же можно было сказать и о квартире: мебель не менялась с тех пор, как я появилась на свет, стены закрыты книжными полками, а портативный телевизор в углу был намного меньше тех, что стояли в гостиных других девочек. Мои друзья принимали как должное, что мне нравится бывать у них в пятницу и субботу вечером, смотреть телевизор, растянувшись на диване, есть доставленную на дом пиццу, хотя в течение недели я была счастлива проводить время с мамой: мы читали, играли в слова или слушали «Лучников»[19] (любимое произведение мамы, я притворялась, что оно кажется мне скучным, но она-то знала, что я получаю от него не меньшее удовольствие, чем она сама).
В школе у меня было несколько подруг, ни одна из них не пыталась корчить из себя первую даму, эдакую блондинку с длинными волосами и издевательским смехом, мы не любили себя выпячивать и, хотя следили за повседневным театром подростковых драм, не участвовали в нем. Нас нельзя было назвать законченными зубрилами — мы слушали поп-музыку, читали журналы, но что-то все же делало нас невидимыми для мальчиков. «Не расстраивайся, — сказала мне одна из подруг матери. — Когда станешь старше, мужчины начнут замечать тебя и поймут, что ты красива, да ты и сама это поймешь». Тогда это казалось невероятным, но меня, по крайней мере, утешало сознание, что я хорошо сдала экзамены и в этом, возможно, мое спасение.
Но на самом деле я не знала, куда мне бежать, чтобы спастись. У меня была романтическая идея отправиться на континент, в Европу, чтобы написать роман, однако мои учителя убедили меня прежде поступить в университет, на английское отделение. Они говорили, что это будет «хорошая основа» — эта фраза ассоциировалась у меня с некой карой в той же мере, что и с поощрением. Но все же я была прилежной девочкой, понимавшей необходимость такой хорошей основы. И когда я поступила в Кембридж, то знала, что мама будет счастлива; ведь и она изучала здесь английский язык и любила вспоминать об этом. К тому времени она как раз ушла на пенсию и, поскольку я начала учиться в колледже, она как будто решила, что я теперь в надежном месте, и позволила себе покинуть меня — смерть ее была такой же тихой, как и ее жизнь. Доктор сказал мне, что она умерла во сне рано утром в понедельник. Накануне, воскресным вечером, я немного поговорила с ней по телефону — мы всегда это делали, такова была часть вновь заведенного порядка, который мы с ней установили после моего поступления в Кембридж.
— Ты себя нормально чувствуешь? — спросила я ее под конец телефонного разговора, потому что голос ее звучал устало и говорила она несколько медленнее обычного.