К долинам, покоем объятым - Михаил Горбунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он замолчал. Резко обозначились скулы, по-прежнему мучительно морщинилась тонкая белая кожа на лбу.
— Странная речь… Как можно было вот так, не подготовив? — одними губами, не поворачивая лица, говорил плотный человек в черном костюме стоящему рядом секретарю.
Тот насторожился, вдруг осмелел:
— А что?
— Как что? Подготовить надо было товарища. Нельзя же так, с бухты-барахты.
К нему наклонился Игнат, играя желваками, прохрипел в самое ухо:
— Правильно говорит человек.
Представитель остался при своем мнении.
Яков ничего не слышал — он был как в беспамятстве, площадь плыла в глазах радужными пятнами.
— …земля все помнит. Вон! — поднял руку, затряс пальцем в сторону. — Могилки-то родительские… — Снова смешался и вдруг крикнул, чувствовалось, совсем не соображая, что говорит: — Теперь хоть землю грызи!
За этой нелепо прозвучавшей фразой кипела в Якове последняя надежда на прощение, о котором он скрытно кричал сейчас и Любе, и отчей земле, и сельчанам, даже простодушным юным женщинам чужбины, нечаянно оделившим его иллюзией счастья на перепутьях войны; наконец, он кричал об этом своей совести. Он не в силах был высказать все это вслух, он боялся заслонить собой и своим грехом великий день, и мука немого покаяния разламывала ему голову.
Вдруг его прервал высокий, видно, стариковский голос:
— Что ты кричишь?! «Землю грызи»! Воевал честно — и говори честно. Чего пил, мы не знаем, теперь слезами похмеляисси!
Яков отстранился от микрофона, с напряженным испугом вглядываясь в говорящего, — тот прятался за спины впереди стоящих.
— Что, что?
— А то! Мы тут тоже не из глины деланные, понимаем! Кто тебя гнал из села? Вертайся!
Смешок побежал по площади. Яков молчал, облизывая сухие губы. Кто-то смеялся, а кое-кто из женщин подносил платки к глазам: Яков всколыхнул горькое прошлое и сам встал в нем трагически запутавшимся в обстоятельствах жизни человеком… Женщина же и оборвала кричавшего из задних рядов старика:
— Кинулся на человека! Быстрый какой: «Вертайся»! Куда вертаться, Федор хату продал.
Кажется, тут-то и началось собрание на площади.
— Зачем ему хата? — проговорил кто-то деланно-степенным тоном. — Он уже у Любы при деле состоит, с бидонами. Что ж, у нее места мало в хате?..
И пошло:
— Пускай в примаки идет!
— У них любовь старая…
— Видать, не в ту степь пошел… В город-то!
— Бывает! Не он первый, не он последний…
Люба стояла, закаменев, стиснув зубы: думала ли она, во что выльется выступление Якова!
— Люба, Люба! — теребила ее за кофту Софья, переживая за подругу. — Не думай ни о чем!
Она с досадой покивала Игнату незаметно от Любы. Привыкший подчиняться жене, Игнат тут же отреагировал и «по цепочке» дал указания секретарю.
— Товарищи, товарищи… — секретарь говорил в самый микрофон. — У вас все? — спросил у оттесненного в сторону Якова, кося на него глаза. Яков потерянно развел руки. — Спасибо. Товарищи, поприветствуем героя войны! Прекрасная речь. — И часто захлопал ладонями.
Ветераны, расступившись и как бы приняв Якова в свои ряды, тоже захлопали: по площади, словно удары крыльев, перепархивали хлопки.
— Видишь? — говорила подруге Софья, тоже не жалея рук, глаза ее влажно блестели. — А ты, дурочка, боялась. Вот тебе и Яков! Всех завел! А то, как мухи, спали.
Эти аплодисменты будто били по щекам Любу, пока она не пришла в себя. Грудь ей по-прежнему теснило, было трудно дышать, когда сквозь толпу, как в мареве, она увидела Якова, такого одинокого и потерянного. Но вот эта одинокость Якова приблизила ее к нему. Ни к чему не готовая, она воспринимала его сейчас почти как блудного сына. С гневной и жалостливой веселостью погрозила ему кулаком. Это было для Якова как отпущение грехов, он заулыбался ей издали, как ребенок матери.
После неожиданного и необычного выступления Якова с трудом слушали человека в черном костюме. Он понимал это, досадно тасуя в подрагивающих руках листки речи, в которой была лишь сплошная статистика весенних работ, предстоящих колхозу, известных каждому подростку в селе.
Будто только теперь наступила полуденная жара. Люди расстегивали пиджаки, рубашки, переминались с ноги на ногу, то там, то здесь вспыхивал шумок: видно, Яков не сходил у народа с языка.
Длился нескончаемый майский день, отрадно обдавая душу своей ясностью, стремительным движением облаков в бездонном небе, летящей зеленью берез над каменной статуей солдата, колышущимися на ветру красными галстуками внучат тех, кто толпился на площади. И пробил час громадского помина.
Не успел высокий гость под жиденькие аплодисменты сельчан затолкать в портфель свои листки, как бабы принялись за сумки и торбы. Засуетились по-домашнему, раскатывая рядна и клеенки на мягкой весенней траве. Выставляли кто чем богат: прозрачно сверкающие бутылки, стопки, тарелки, наполняемые солеными огурцами и помидорами, кусками пирогов, жирной домашней колбасой; крупно резали хлеб и сало, разматывали влажноватые полотенца, выпрастывая глиняные макитры с еще сохранившей жар, дымящейся, готовой сахарно рассыпаться картошкой.
И протянулся праздничный «стол» в обе стороны, с центром перед братской могилой, и целая улица выстроилась из группок людей, кто сидя, кто стоя расположившихся возле угощения. Царило доброе, может быть, немыслимое в обычной будничной жизни соседство, без чинов-степеней, и все соперничество было — у кого поядреней горилка да по-вкусней закуска. Все были равны здесь перед прошлым, никогда не объединяющим людей так близко, как в этот день.
Для Якова все, что творилось на площади, было совершенно внове. Он еще никак не мог без усилий над собой вписаться в праздничный день. А тут еще их с Любой потащила к своему «кутку» Софья. Люба рвалась домой: не с пустыми ж руками являться перед людьми, но Софья не пускала: «Небось у нас тоже ложки мыты».
Софьин «куток», при общем равенстве, расположился все же посредине «улицы», прямо под оградкой братской могилы. К нему же прибились приглашенные к «столу» председателя колхоза молодой секретарь и представитель района в своем застегнутом на все пуговицы черном костюме.
— Вы бы сняли пиджачок, — сердобольно сказала Софья, видя, как тот отирает платком бисерины пота с тестовидно-рыхлого немолодого лица. — Будьте как дома.
Он подвигал губами, не глядя на нее, — вероятно, все еще волновался из-за явно неудавшейся речи:
— Нет, нет, ничего, спасибо.
Между тем секретарь взял в свои руки бразды правления — и по праву. Чувствовалось, уважали его на селе: парень из местных, окончил институт, вернулся домой, работал агрономом. Первый тост был поднят им за отцов, не пришедших с войны, и матерей, состарившихся в одиночестве… Оттого, что совсем молодой человек говорил так неподдельно искренне — притихла площадь, с трудом сдерживая волнение.
Софья наклонилась к Якову:
— У него дед в партизанах погиб… Веселый был казачина! Может, помнишь?
Все время Якову виделось в молодом комиссаре что-то пристально знакомое. Слова Софьи высветили дальний закоулок памяти.
— Дядько Иван… Ковальчук?
— Помнишь, — удовлетворенно сказала Софья. — А Николая помнишь? Сына его? Он вроде однолеток был с тобой? — И потупилась, играя лукавыми и чуточку грустными глазами. — На досвитки вместе приходили…
Яков выдохнул с тихой тоской:
— Мы и призывались вместе. А там разбросало в разные стороны.
— Николая вернулся. После тебя. — Она не сказала «После того, как ты от Любы сбежал» — пожалела Якова, но в голосе ее все же что-то проскользнуло, и он с болью подумал об этом. — А тут… Пахали как раз, озимь сеяли. Он за плугом шел да и наткнулся на мину немецкую. И его, и лошадь… Вот оно как: на фронте не царапнуло, а тут, дома… — Софья показала глазами на секретаря, вытерла концами косынки слезы. — Сиротой рос, мальчишкой голопузым бегал по улице. А гляди, какой вырос. Орел!
Снова, в который раз за день, словно осколок провернулся под сердцем у Якова. Выло странно и печально чувствовать неостановимое течение времени, страшновато заглядывать в дымящуюся даль войны. Мысли гудели в голове, и площадь будто расслышала их, будто крикнула! «Тихо!» Он сжался, а вокруг в самом деле царила глубочайшая тишина: пили за павших…
А майское солнце уходило и уходило в зенит, и под ним гудела площадь, справляя горький и счастливый праздник: самая тяжелая минута отошла, повсюду взблескивали в улыбках глаза и зубы, сдвигались «кутки» с «кутками», обнимались мужики, вспоминая свои фронты, полки и взводы.
Районный гость снял наконец пиджак, ослабил галстук, прикрыл затуманившиеся глаза, угнул голову, резко смяв складки под подбородком, лицо побагровело, и из полуоткрытого рта медленно и твердо пошел сильный голос, расчленился на слова: