Симона - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Что вам угодно от этой дамы, мосье? Да и вообще кто вас ей представил?
Он стоит такой страшно юный перед широкоплечим Жилем де Рэ, да он и на самом деле шестнадцатилетний мальчик, хоть и очень высокий, но совсем худенький, а Жиль де Рэ не потерпит такой дерзости.
Однако нет, Жиль де Рэ и не думает сердиться. Он лишь смеется, берет Этьена за плечи и говорит благодушно:
- Но, мой дорогой друг, разве она не с виллы Монрепо? А ведь с кем поведешься, от того и наберешься. А с кем она водится?
Потом все ложатся спать. Симона спит в одной палатке с разными генералами, - на фронте так принято. Она очень довольна, что на ней ее зеленые брюки, хотя мадам находит, что в военное время это неприлично, Но в юбке ночью, одной среди мужчин, ей было бы крайне неудобно.
Симоне очень хочется спать. День сегодня был ужасно утомительный: покупки для мадам, и разговоры с дофином, и работа в саду, и военный совет. Она боится, что будет храпеть, и это могут заметить, ужасно неприятно. Она прислушивается, генералы не храпят. Ничего удивительного, это знатные господа, они с детства так приучены. Но они ворочаются с боку на бок, потому что неудобно спать в латах, и латы звенят, и, может быть, за звоном никто не услышит, что она храпит.
Она чувствует, что ей сейчас придется выйти. Ей очень неловко, генералы, конечно, станут смотреть ей вслед, как делают все мужчины в кафе "Наполеон", когда какая-нибудь женщина направляется в туалет. Если бы хоть Генриетта пошла с ней, вдвоем все-таки удобнее, но, к сожалению, Генриетты нет. Одна, неслышно ступая, она проходит, крадучись, сквозь ряды спящих, но, как она ни старается, латы все же звенят. Все сразу открывают глаза, и Жиль де Рэ, ухмыляясь, теребит свой синий ус. К счастью, Этьен опять тут как тут, и он говорит ей:
- Не бойся, Симона. Пусть только попробует сказать какую-нибудь гадость, я из него котлету сделаю.
Симона потягивается. Цикады стрекочут, и будильник тикает. Симона поворачивается на другой бок.
Наступает день, идет сражение, и Симона со своим знаменем в гуще боя. Неуклюже покачиваясь, ползут танки, это все неприятельские танки, их, наверное, много тысяч, и все они построены из французской стали, и неба не видно от неприятельских самолетов, и они тоже - из французского алюминия. Но Симона снова и снова машет знаменем, и сколько бы ни надвигалось вражеских танков, народ Франции не сдается, и если сто человек гибнет, на их место становятся двести, и Симона машет своим знаменем.
А потом - военный совет, большой военный совет. Кабинет дяди Проспера не вмещает всех, зал все ширится, ширится, и это уже супрефектура, потом церковь Сен-Лазар, потом собор Парижской богоматери. Дофин председательствует, на нем опять его черный с серебряным шитьем мундир. Длинный, худой, сутулый, сидит дофин на своем председательском месте, белесыми усталыми глазами беспомощно оглядывает собрание и теребит свою розетку. Здесь все те генералы, которых Симона знает, в том числе и маршал Петен, и, разумеется, не только генералы, но и мосье Бертье из отеля де ла Пост, здесь и господа Амио, и Ларош, и Ремю, и Пейру. Мосье Грассе, хозяин кафе "Наполеон", обходит всех и, поклонившись, спрашивает у каждого в отдельности, как он поживает. И опять - бесконечное множество адвокатов в черных мантиях и беретах, и, само собой, мэтр Левотур. Адвокаты непрерывно входят и показывают друг другу какие-то бумаги, и суетятся и хлопочут около генералов, и приносят им разные бумаги и чеки, и шепчутся с ними.
Дофин открывает собрание речью на латинском языке. Он говорит, что мадемуазель Планшар, по поручению своего отца, Пьера Планшара, высказывает пожелание немедленно взяться за дело и энергично довести войну до победного конца. Дофин говорит очень учено и предлагает открыть дебаты. Тотчас же поднимается герцог де ла Тремуй, и на этот раз маркиз особенно гадок.
- Никто так глубоко не преклоняется перед вашим гением, мадемуазель, как я, - говорит он скрипучим голосом, похлопывая себя стеком по сапогам. - Но военное искусство подчинено определенным законам, их нельзя изучить в два счета, наши предки изучали их девять столетий подряд. Только то и делать, что наступать - это было бы просто. Мой великий предок, раньше чем ударить но врагу на Каталонских полях, измотал его вконец хитро разработанной тактикой бездействия. Тише едешь, дальше будешь - так говорят все военные эксперты. Не правда ли, господин фельдмаршал? обращается он к генералу Петену. И ветхий генерал встал и дребезжащим, важным голосом молвил:
- Да, досточтимый коллега. Мы проиграли, нам остается сдаться на милость врага. Я уже говорил это в Столетнюю войну, то же самое говорил под Верденом и сейчас опять это говорю. В том порука - слово офицера.
И мэтр Левотур поднимается и заявляет с лицемерным сокрушением:
- Свой бунтарский характер мадемуазель унаследовала от отца. Она опять надела темно-зеленые брюки, хотя мадам ей ясно сказала, что носить брюки в военное время непристойно. Но в том-то и дело, что у Симоны нет уважения к великим традициям. Она самонадеянна, она хочет жить своим умом. Такая же самонадеянность погубила и ее покойного отца, погубила и довела до могилы. - И все обступили дофина и что-то оживленно шепчут ему на ухо, а господа Амио и Ларош, и господа л'Ютиль, и л'Агреабль, и все другие с осуждением смотрят на Симону, а дядя Проспер говорит, отмахиваясь:
- Я, как человек деловой, воздерживаюсь от голосования.
Симона чувствует себя очень одинокой. Она сознает, какая это невероятно трудная задача - вести борьбу за слабых и угнетенных против мощного объединения двухсот семейств и двух миллионов рантье. Они все время юлят вокруг дофина и нашептывают ему что-то в уши, справа и слева, сверху и снизу. И лицо его принимает все более и более усталое выражение, глаза совсем поблекли, брови ползут все выше, и вот он поворачивается к ней.
- Мне сказали, - говорит он, - что у нас нет больше денег на ведение войны. Война требует все новых налогов, и платить их, конечно, придется бедному люду. Двести семейств заявили, что они уже совершенно обескровлены, что они не могут больше платить.
- Невозможно, невозможно, абсолютно немыслимо, - подхватывают герцог де ла Тремуй, и нотариус Левотур, и все двести семейств, и громче всех семейство девяносто семь. И все два миллиона рантье подняли жалобные стенания и, как бы защищаясь, простерли четыре миллиона рук. А маршал Петен, достоуважаемая древность, стоит и требует:
- Сдаваться надо, сдаваться.
- Ну вот, сама видишь, - печально говорит Симоне дофин и теребит розетку Почетного легиона. - Франция не хочет. Франция отказывается воевать.
Но тут вмешивается Жиль де Рэ. Он подбоченивается и говорит:
- Франция, милостивый государь? То, что перед вами, разве это Франция? Франция этих господ - не наша Франция. - И насмешливый голос его звучит особенно пронзительно. И папаша Бастид, маленький, юркий, румяный, как яблочко, бегает из угла в угол, запальчиво трясет белоснежной головой и выкрикивает стихи Виктора Гюго и изречения Жана Жореса. Но все только снисходительно улыбаются.
- Бедняга, - качая головой, говорят они, - он совсем выжил из ума.
Симона вне себя. Она знает, что папаша Бастид прав, пусть он и стар и, быть может, немного чудаковат; и она хмурится, мрачно смотрит на дофина и говорит:
- Стыдитесь, милостивый дофин. Вы знаете, что Франция - это нечто совсем иное, чем то, что имеют в виду эти господа. - И она делает пренебрежительный жест в сторону двухсот семейств и двух миллионов рантье. - Ведь не кто иной, как они, эти двести семейств, высосали из страны все соки. Они хватают крестьян, и если те не в состоянии уплатить проценты по ипотекам, вешают их на вязе, а потом туда приходят волки. И уж во всяком случае, незачем вам слушать нашептывания этого вредного нотариуса Левотура.
Нотариус Левотур приходит вдруг в страшное волнение, он протискивается вперед, а с ним и другие адвокаты, и в одно мгновение весь собор Парижской богоматери наводнен ими, их черные мантии развеваются, ничего больше не видно, кроме черных мантий и белых жабо, и Симона с ужасом замечает, что у многих адвокатов птичьи головы, а если вглядеться получше, то это они, чудища с крыши собора Парижской богоматери, нарядившиеся в мантии и береты.
Мэтр Левотур вытаскивает из-под своей медной таблички какую-то большую бумагу и каркает по-птичьи.
- Вот мирные предложения, сделанные неприятелем. Только что получены. Очень выгодные. Было бы преступлением отвергнуть их и продолжать войну. Франция жаждет мира, - каркает он по-птичьи, и все чудища с крыши собора взмахивают своими черными мантиями и каркают хором:
- Франция жаждет мира. - У дофина страшно усталое, безвольное лицо, он с сожалением пожимает плечами, вот-вот он скажет: "Хорошо, заключим мир".
Но Симона хватает свое знамя, твердо и решительно выступает она вперед и восклицает:
- Франция хочет мира? - И она знает, что весь собор гудит от негодования, клокочущего в ее голосе. И она поворачивается к адвокатам, и двумстам семействам, в двум миллионам рантье и гневно обрушивается на них: - Франция? Что знаете вы о Франции? - И все, что она не могла до сих нор выразить, вдруг так и просится ей на уста. Она прекрасно знает, что такое Франция, и может это сказать. Адвокаты смотрят на нее страшными птичьими глазами и вот-вот заклюют ее огромными острыми клювами, а двести семейств бряцают мечами, тыча их в ее золотые доспехи, и рантье поднимают пронзительные вопли, от которых кровь стынет в жилах, а сзади показывается испуганное, умоляющее лицо дяди Проспера, а еще дальше, в глубине, уставилась на нее отвратительная, раскормленная, похожая на маску, физиономия мадам. Но Симона не боится никого и ничего, не боится даже сделать больно дяде Просперу. На нее возложена задача удержать дофина от гибельного шага, не допустить, чтобы он сдался и заключил позорный мир, и теперь она знает, что надо сказать, она знает, что такое Франция.