Карманный оракул (сборник) - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, напротив, мне приходится подставляться, утверждая, что в нынешней российской ситуации никакие аналогии не работают; что разговоры о феврале, грядущем октябре, оранжевой опасности и прочее суть попытки подменить анализ реальности одинаково устаревшими схемами. Первой о недопустимости аналогий сказала мне, вероятно, самая умная женщина, какую я когда-либо встречал, – Марья Васильевна Розанова. У нас с ней после первой Болотной был долгий и увлекательный телефонный разговор, во время которого она и заявила: нашим единственным методом суждения стала аналогия, ибо уж больно много было повторений в российской истории, из них-то она и состоит, но сейчас, добавила она, ничего похожего я не нахожу. Какое счастье, заметил я, мне-то уж казалось, что я нюх утратил. Но нельзя же допустить, МВ, что вы утратили нюх! Скорее вы яд утратите.
То, что я буду сейчас излагать, можно доказать, но это долго, многословно и неинтересно. Формат журнальной колонки не предполагает детального обоснования выводов, да к тому же количество дураков за последнее время несколько снизилось, или они ста ли вести себя тише, и потому общение упростилось. Русская государственность существует семь веков, и на протяжении этих веков она семь раз прошла один и тот же приблизительно столетний цикл. В цикле, как и в русском календарном году, четыре стадии: революция – заморозок – оттепель – застой. Причина этой цикличности довольно проста: таков путь всякой системы, развивающейся автоматически, без целеустремленных и сознательных попыток изменить естественный ход вещей. Российский народ не принимал участия в управлении государством, делегируя властные полномочия небольшой социальной группе, всегда выбиравшейся путем отрицательной селекции – по принципу, подмеченному однажды в детских играх Лидией Либединской: «Ваня пусть сидит на табуретке и будет начальник, потому что больше он ничего не умеет».
Характеризовать четыре стадии в подробностях я сейчас не буду, отсылая желающих к «Ж Д»; если коротко – всякая революция с двух сторон обставлена бунтами элит. Первый – бунт приверженцев старого порядка, не желающих приспосабливаться к новому; таковы Стрелецкий бунт, Тамбовское и Кронштадтское восстания, ГКЧП. Второй – бунт недавних вождей и хозяев, революционеров, которые не готовы к новой роли винтиков, бесправных исполнителей; собственно, этот бунт и знаменует конец революции, успех консервативного реванша. Типологически это бунт Артемия Волынского, декабристов, Тухачевского. Ему предшествует бегство олигархов – недавних фаворитов, тоже не сумевших вписаться в новый дискурс: Курбский, Меншиков, Троцкий, Березовский (в этой связи место ссылки Меншикова приобретает особую пикантность). Заморозок обычно заканчивается внешней войной – либо провальной, как Крымская, либо победоносной, но требующей слишком больших жертв, как Великая Отечественная. Оттепель порождает расцвет талантов (эпоха Екатерины, плеяда «Современника» и «Русского вестника», шестидесятничество XX века) и заканчивается репрессиями в адрес наиболее искренних и талантливых просветителей, поверивших, что перемены серьезны, то есть что они не носят сугубо косметического характера. Таковы судьбы Радищева и Новикова, Чернышевского и Михайлова, Синявского и Даниэля. Для застоя и предреволюционной лихорадки, увенчивающей его, характерна общенациональная депрессия в сочетании с расцветом декаданса (Серебряный век, советские семидесятые). Типологически наглядные, устойчивые архетипы можно перечислять бесконечно. Вот сюжет о поэте, нарраторе и новаторе, редакторе крупнейшего прогрессистского журнала эпохи, который открывает крупного идеологического романиста, публикует его, делает ему славу и расходится с ним: Некрасов и Достоевский разыграли будущую историю Твардовского и Солженицына в точнейших, мгновенно узнаваемых деталях. Тут возникают, кстати, и другие любопытные параллели: Сурков и Вышинский, например, но это уж игры. Факт тот, что на протяжении семи веков в разных декорациях играется одна и та же пьеса, в которой зал не принимает никакого участия: интерактивность еще не изобретена.
О причинах такого положения дел – делегирования власти, самоустранения от нее – можно спорить долго, приведу лишь некоторые версии. Первая – связанная с игом – критики не выдерживает: история призвания варягов показывает, что до всякого ига славяне любили свалить на кого-нибудь всю ответственность, отказаться от самоуправления и заняться чем-нибудь действительно интересным вроде творчества и землепашества. Вторая апеллирует к национальному характеру, для которого вообще абсурден интерес к политике и юриспруденции, казуистике и герменевтике, толкованиям и крючкотворству: это скорее талмудические дела либо развлечение островитян, британцев, у которых земли мало и погода плохая. Русский человек не любит отвлекаться от чего-то главного, что и формулировке поддается с трудом, – ему и работа представляется таким отвлечением: сосредоточенная и неторопливая мысль, страстное увлечение бесполезным, непрагматический научный или творческий поиск – вот что заменяет нам политику и общественную жизнь. Третья версия связана с насильственной христианизацией Руси и соответственно с замедленным усвоением христианского – личного, активного – подхода к истории (Сокуров бы сказал: и слава богу, ибо усмотрел бы в таком подходе фаустианство; но не просто же так Фауст у Гете в конце концов получает прощение и взят в рай!). Христианство в самом деле размыкает циклическую историю, ибо требует от человека жить и действовать в согласии с убеждениями, вопреки личной выгоде; но должны же быть и более глубокие причины того, что Россия остановилась на язычестве! Есть несколько наций – евреи, например, – которые отнеслись к христианству с явной враждебностью; Россия его скорее проигнорировала, но чему в таком случае она осталась верна – не язычеству же? Скорее она приняла особую версию христианства, которая многого требует от личности (отсюда традиция юродства, странничества, старчества), но почти ничего – от народа в целом. Словом, когда у нас будет нормальное и непредвзятое исследование национальной психологии, мы поймем и то, почему у нас такая история.
Из такого устройства государства вытекает и соответствующая структура социума: точнее всего она описана, конечно, у Пушкина в «Медном всаднике». Есть гранитный город, надстроенный над болотом, и есть само это болото, или, если так комплиментарнее, Солярис. Они соприкасаются, но в режиме диалога не функционируют: контакты их сводятся к давлению (со стороны гранита) и периодическим возмущениям (со стороны болота). Достается при этом, как правило, не власти, а обывателю, тому самому, который ни при чем ни сном ни духом. Объяснить граниту, что не надо так давить, невозможно; в результате периодически случаются наводнения, революционные вспышки, заканчивающиеся, как всегда, ничем.
Эта государственная система давно неэффективна, а к 1915 году и попросту мертва, поскольку в отрыве друг от друга государство и народ деградируют с равной скоростью. Их почти независимое сосуществование приводит к занятному эффекту – а именно к появлению посреднической прослойки, так называемой интеллигенции, которая сама по себе является симптомом болезни общества, но именно она в нем самый передовой и драгоценный класс, производящий действительно значимые ценности. Впрочем, амбра – скорее всего, результат болезни кашалота, раздражения его слизистой; но именно она наиболее благоуханна из всего, что в нем вообще имеется. Любопытно, что в позднесоветском обществе интеллигенция (Солженицын называет ее псевдонимом «образованщина», подчеркивая отсутствие у нее единого поведенческого кодекса) составляет уже примерно половину населения, и это уже не болезнь, а симптом перерождения; интеллигенция становится народом – главное доказательство тут авторская песня, ибо народом называется тот, кто пишет народные песни, творит фольклор. Именно советская интеллигенция подготовила появление того, что сегодня называется креативным классом; качественный скачок случился не тогда, когда дети этой интеллигенции вооружились Интернетом, а тогда, когда их пробил кризис среднего возраста. Впрочем, это только моя гипотеза, ибо каждый выстраивает ту картину мира, которая ему удобнее: в преимущественное влияние гаджетов на умы я не верю, а вот против биологических факторов не попрешь.
Как бы то ни было, последний круг был пройден государственным кадавром уже в состоянии полураспада, причем для гальванических эффектов труп нуждался во все более сильных токовых ударах, от репрессий двадцатых до репрессий тридцатых, до травматичнейшей Великой Отечественной войны в сороковые; к шестидесятым труп стал разлагаться, к восьмидесятым фактически растекся. В моем отношении к СССР нет ничего ностальгического – напротив, я стараюсь полностью абстрагироваться от своего весьма противного опыта советской жизни, – и высоко оценивать этот проект можно лишь в сравнении с нынешней Россией: труп очень дурного человека все же хуже, чем самый дурной человек, ибо у него уже нет шансов ни исправиться, ни покаяться. Тем не менее, несмотря на крах проекта, народ никуда не делся – и в какой-то момент лучшей части этого народа надоело наконец считать себя лишней.