Скрещение судеб - Мария Белкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У тебя на портрете величаво спокойное лицо. У тебя на плакате[154] — властно-требовательное лицо, а в жизни у тебя самое милое, бесконечно милое лицо — я так люблю его…»
А Аля все тянула срок на Ракпасе…
«Послезавтра будет ровно три года, что я в последний раз, действительно в последний раз видела маму. Глупая, я с ней не попрощалась в полной уверенности, что мы так скоро с ней опять увидимся и будем вместе. Вся эта история, пожалуй, еще более неприятна, чем знаменитое «Падение дома Эшеров» Эдгара По, помнишь? — писала она тетке. — Вообще-то мой отъезд из дома глупая случайность, и от этого еще обиднее…»
В конце лета заключенных стали гонять в тайгу за ягодами, за грибами. По двенадцать часов они проводят теперь на воздухе, и Аля заболевает от обилия солнца и кислорода: «…впервые за последние три года я попала в лес, на воздух…» Тамара рассказывает, что норма была на человека по пять килограммов морошки, иначе наказывали пайкой. А как было собрать эти пять килограммов, когда только набредешь на заросли морошки, только начнешь обирать — поверка. Пересчитают всех — «разойдись!» — побежал собирать ягоды — опять поверка, и так по двадцать раз в день…
В 1943 году Аля с Тамарой работали в цехе ширпотреба, клеили корзиночки из стружек, коробочки для лекарств. На склейку шел казеиновый клей, клей этот делался из творога. И вот в цеху нашелся инженер-химик, который сумел обратно из клея добывать творог! Он что-то колдовал, что-то делал с этим клеем — и получалась чайная ложечка серой массы, невкусной, противной, но паек был очень скудным, и все голодали, и этот творог был, так сказать, дополнительным «питанием»…
«22 января 1943.
У меня все пока по-прежнему, — пишет Аля теткам, — живу так же, работаю так же, дни идут один за другим, однообразно и загруженно, руковожу игрушечным отделением своего цеха, несу разные общественные нагрузки, и, несмотря на то, что нам сократили на два часа рабочий день (теперь у нас десять часов) и добавили один выходной день (теперь у нас их три), свободного времени почти не остается…»
В начале 1943-го Тамару вызвал опер в так называемый «хитрый домик», где он вербовал стукачей, и предложил ей доносить на товарок. Она отказалась, он пригрозил, советовал подумать. Она отказывалась. Ее отправили в Княжий Погост в тюрьму. Там держали до весны, а весной отправили поливать фекалиями огороды для начальства. Дали маленькую консервную банку, и охранник велел лезть в яму и черпать вонючую жижу. Яма была глубокой, края осклизлые, Тамара поняла, что ей конец — поскользнется, обязательно поскользнется и съедет в эту вонючую яму, и никто вытаскивать не станет… Она отказалась выполнить приказ, сказала, что надо сделать черпак. Охранник стал материться, хотел столкнуть ее силой, но в это время, на ее счастье, кто-то проходил из начальства. Тамара объяснила, что, пока она сползет в яму, пока вскарабкается, сколько уйдет времени и много ли она успеет полить этой маленькой консервной банкой! А если ей дадут длинный шест и большую консервную банку, то она успеет полить весь огород вовремя и овощи уродятся. Начальство хотело свежих овощей, «рацпредложение» было принято, черпак сделан. Так всю весну Тамара и провела у этой выгребной ямы.
Но начальство хотело не только свежих овощей, начальство хотело и песен! Кто-то вспомнил, что давно не слышно Снегурочки, и Снегурочку вернули в бригаду художественной самодеятельности, но на Ракпас она больше не попала и Алю не видела, только иногда они переписывались.
Есть одно письмо, написанное Алей 19 июня 1943 года, но только другой Тамаре — Тамаре Сказченко. Адресовано оно в Архангельскую область — в Нянды, почтовый ящик 219/4. Это, видимо, так называемая «командировка» того же Севдорлага, ибо почтовый ящик тот же — 219.
«Дорогая Тамара! Очень была рада наконец получить от тебя весточку и узнать, где ты и что с тобой. Мы все часто тебя вспоминаем, особенно теперь, когда в цехе возобновилось производство зубного порошка и обмотка электропровода. Расскажу тебе наши новости: Тамара Сланская оказалась в Межоге, в сангородке. Ее поездка в Княжпогост окончилась вполне для нее благополучно, но на Ракпас вернуться не удалось, о чем она очень жалеет, так как оказалась, как и ты, бедненькая, в более тяжелых условиях. Мы с ней переписываемся… Муля все хлопочет обо мне, но на этот счет надежды у меня слабые, не такое сейчас время.
А вообще живем и работаем, как при тебе, все там же. Вот только старик Власов приказал долго жить. Шимолович актировали[155]. Паша Шевелева освободилась, уехала в Омск, вообще многие инвалиды освободились…»
Летом Аля находится еще на Ракпасе, а вот когда ее отправляют в штрафной лагерь, дальше на север, валить лес — установить не удалось. Ее, так же как и Тамару, вызвали в «хитрый домик» и так же предложили стать стукачкой. Выбор у опера был правильный — Тамара много ездила, ей много приходилось общаться с людьми, она привлекала к себе пением! Аля располагала людей своей душевностью, интеллектом, своим необычным обаянием, к ней люди тянулись. Но и на этот раз произошла осечка — Аля наотрез отказалась выполнять порученное ей задание. Ей тоже пригрозили — сказали, что сгноят в штрафном лагере, и сгноили бы…
О пребывании ее на лесоповале в тайге известно очень мало. Можно привести выдержку из одного ее письма, написанного спустя много лет из Туруханска Борису Леонидовичу:
«…Однажды было так — осенним, беспросветно-противным днем мы шли тайгой, по болотам, тяжело прыгали усталыми ногами с кочки на кочку, тащили опостылевший, но необходимый скарб, и казалось, никогда в жизни не было ничего, кроме тайги и дождя, дождя и тайги. Ни одной горизонтальной линии, все по вертикали — и стволы и струи, ни неба, ни земли: небо — вода, земля — вода. Я не помню того, кто шел со мною радом — мы не присматривались друг к другу, мы, вероятно, казались совсем одинаковыми, все. На привале он достал из-за пазухи обернутую в грязную тряпицу горбушку хлеба, — ты ведь был в эвакуации и знаешь, что такое хлеб! — разломил ее пополам и стал есть, собирая крошки с колен, каждую крошку, потом напился водицы из-под коряги, уже спрятав горбушку опять за пазуху. Потом опять сел радом со мной, большой, грязный, мокрый, чужой, чуждый, равнодушный, глянул — молча полез за пазуху, достал хлеб, бережно развернул тряпочку и, сказав: «на, сестрица!», подал мне свою горбушку, а крошки с тряпки все до единой поклевал пальцем и в рот — сам был голоден. Вот и тогда, Борис, я тоже слов не нашла, кроме одного «спасибо», но и тогда мне сразу стало понятно, ясно, что в жизни есть, было и будет все, все — не только дождь и тайга. И что есть, было и будет небо над головой и земля под ногами…»