В круге первом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И перед этим обречённым, безправным, посылаемым на медленную смерть зэком майор Госбезопасности не устоял. Он действительно запрашивал Главлит, и оттуда, к удивлению его, ответили, что книга формально не запрещена. Формально!! Верный нюх подсказывал Шикину, что это – оплошность, что книгу непременно надо запретить. Но следовало и поберечь своё имя от нареканий этого неутомимого склочника.
– Хорошо, – уступил майор. – Я вам её возвращаю. Но увезти её мы вам не дадим.
С торжеством вышел Нержин на лестницу, прижимая к себе милый жёлтый глянец суперобложки. Это был символ удачи в минуту, когда всё рушилось.
На площадке он миновал группу арестантов, обсуждавших последние события. Среди них (но так, чтоб не донеслось до начальства) ораторствовал Сиромаха:
– Что делают?! Та-ких ребят на этап посылают! За что? А Руську Доронина? Какой же гад его заложил, а?
Нержин спешил в Акустическую и думал, как побыстрей, пока к нему не приставят надзирателя, уничтожить свои записки. Полагалось этапируемых уже не пускать вольно ходить по шарашке. Лишь многочисленности этапа да, может быть, мягкости младшины с его вечными упущениями по службе обязан был Нержин своей последней короткой свободой.
Он распахнул дверь Акустической и увидел перед собой растворенные дверцы железного шкафа, а между ними – Симочку, снова в некрасивом полосатом платьице и с серым козьим платком на плечах.
Она не увидела, но почувствовала Нержина и смешалась, замерла, как бы раздумывая, что именно ей взять из шкафа.
Он не думал, не взвешивал – он вступил в закоулок между железными дверцами и шёпотом сказал:
– Серафима Витальевна! После вчерашнего – безжалостно обращаться к вам. Но труд многих лет моих гибнет. Мне его – сжечь? Вы не возьмёте?
Она уже знала об его отъезде. Она подняла печальные, неспавшие глаза и сказала:
– Дайте.
Кто-то входил, Нержин метнулся дальше, прошёл к своему столу и встретил майора Ройтмана.
Лицо Ройтмана было растерянно. С неловкой улыбкой он сказал:
– Глеб Викентьич! Как это досадно! Ведь меня не предупредили… Я понятия не имел… А сегодня уже ничего поправить нельзя.
Нержин поднял холодно-сожалеющий взгляд к человеку, которого до сегодняшнего дня считал искренним.
– Адам Вениаминович, ведь я здесь не первый день. Такие вещи без начальников лаборатории не делаются.
И стал разгружать ящики стола.
На лице Ройтмана выразилась боль:
– Но, поверьте, Глеб Викентьич, а я не знал, меня не спросили, не предупредили…
Он говорил это вслух при всей лаборатории. Капли пота выступили на его лбу. Он неосмысленно следил за сборами Нержина.
С ним и в самом деле не посоветовались.
– Материалы по артикуляции я сдам Серафиме Витальевне? – беззаботно спрашивал Нержин.
Ройтман, не ответив, медленно вышел из комнаты.
– Принимайте, Серафима Витальевна, – объявил Нержин и стал носить к её столу папки, подшивки, таблицы.
И в одну папку уже вложил своё сокровище – свои три блокнота. Но какой-то внутренний дух-советчик подтолкнул Нержина не делать этого.
Если даже теплы её протянутые руки – надолго ли хватит девичьей верности?
Он переложил блокноты в карман, а папки носил Симочке.
Горела Александрийская библиотека. Горели, но не сдавались, летописи в монастырях. И сажа лубянских труб – сажа от сжигаемых бумаг, бумаг, бумаг – падала на зэков, выводимых гулять в коробочку на тюремной крыше.
Может быть, великих мыслей сожжено больше, чем обнародовано… Если будет цела голова – неужели он не повторит?
Нержин тряхнул спичками, выбежал.
И через десять минут вернулся бледный, безразличный.
Тем временем в лабораторию пришёл Прянчиков.
– Да как это можно? – разорялся он. – Мы одеревенели! Мы даже не возмущаемся! Отправлять на этап! Отправлять можно багаж, но кто дал право отправлять людей?!
Горячая проповедь Валентули встречала отклик в зэческих сердцах. Взбудораженные этапом, все зэки лаборатории не работали. Этап всегда – миг напоминания, миг – «все там будем». Этап заставляет каждого, даже не тронутого им, зэка подумать о бренности своей судьбы, о закланности своего бытия топору ГУЛАГа. Даже ни в чём не провинившегося зэка годика за два до конца срока непременно отсылали с шарашки, чтоб он всё забыл и ото всего отстал. Только у двадцатипятилетников не бывало конца срока, за что оперчасть и любила брать их на шарашки.
Зэки в вольных телоположениях окружили Нержина, иные сели вместо стульев на столы, как бы подчёркивая приподнятость момента. Они были настроены меланхолически и философически.
Как на похоронах вспоминают всё хорошее, что сделал покойник, так сейчас они в похвалу Нержину вспоминали, каким любителем качать права он был и сколько раз защищал общеарестантские интересы. Тут была и знаменитая история с подболточной мукой, когда он завалил тюремное управление и Министерство внутренних дел жалобами по поводу ежедневной недодачи пяти граммов муки ему лично. (По тюремным правилам не могло быть жалобы коллективной или жалобы на недодачу чего-либо – другим, всем. Хотя арестант по идее и должен исправляться в сторону социализма, но ему запрещается болеть за общее дело.) Зэки шарашки в то время ещё не наелись, и борьба за пять граммов муки воспринималась острей, чем международные события. Захватывающая эпопея кончилась победой Нержина: был снят с работы «кальсонный капитан», помощник начальника спецтюрьмы по хозчасти, и из подболточной муки на всё население шарашки стали варить дважды в неделю дополнительную лапшу. Вспомнили тут и борьбу Нержина за увеличение воскресных прогулок, которая кончилась, однако, поражением.
Напротив, сам Нержин плохо слушал эти эпитафии. Для него наступил миг действия. Теперь уж худшее свершилось, а лучшее зависело только от него. Передав Симочке артикуляционные материалы, сдав помощнику Ройтмана всё секретное, уничтожив огнём и разрывом всё личное, сложив в несколько стоп всё библиотечное, он теперь догребал последнее из ящиков и раздаривал ребятам. Уже было решено, кому достанется его крутящийся жёлтый стул, кому – немецкий стол с падающими шторками, кому – чернильница, кому рулон цветной и мраморной бумаги от фирмы «Лоренц». Умерший с весёлой улыбкой сам раздавал своё наследство, а наследники несли ему кто по две, кто по три пачки папирос (таково было шарашечное установление: на этом свете папирос было изобилие, на том папиросы были дороже хлеба).
Из совсекретной группы пришёл Рубин. Его глаза были грустны, нижние веки обвисли.
Соображая над книгами, Нержин сказал ему:
– Если б ты любил Есенина – я б тебе его сейчас подарил.
– Неужели отбил?
– Но он недостаточно близок к пролетариату.
– У тебя помазка нет, – достал Рубин из кармана роскошный по арестантским понятиям помазок с полированной пластмассовой ручкой, – а я всё равно дал обет не бриться до дня оправдания – так возьми его!
Рубин никогда не говорил – «день освобождения», ибо таковой мог означать естественный конец срока, – всегда говорил «день оправдания», которого он должен же был добиться!
– Спасибо, мужик, но ты так ошарашился, что забыл лагерные порядки. Кто же в лагере даст мне бриться самому?.. Ты мне книги сдать не поможешь?
И они стали сгребать и складывать книги и журналы. Окружающие разошлись.
– Ну, как твой подопечный? – тихо спросил Глеб.
– Говорят, ночью арестовали. Главных двух.
– А почему – двух?
– Подозреваемых. История требует жертв.
– Может быть, тот не попался?
– Думаю, что схватили. К обеду обещают магнитные ленты с допросов. Сравним.
Нержин выпрямился от собранной стопки.
– Слушай, а зачем всё-таки Советскому Союзу атомная бомба? Этот парень рассудил не так глупо.
– Московский пижон, мелкий субчик, поверь.
Нагрузившись множеством томов, они вышли из лаборатории, поднялись по главной лестнице. У ниши верхнего коридора остановились поправить рассыпающиеся стопки и передохнуть.
Глаза Нержина, все сборы блиставшие огнём нездорового возбуждения, теперь потускнели и стали малоподвижны.
– И вот, друже, – протянул он, – и трёх лет мы не пожили вместе, жили всё время в спорах, издеваясь над убеждениями друг друга, – а сейчас, когда я теряю тебя, должно быть навсегда, я так ясно ощущаю, что ты – один из самых мне…
Его голос переломился.
Большие карие глаза Рубина, которые многим запоминались в искрах гнева, теплились добротой и застенчивостью.
– Так всё сошлось, – кивал он. – Давай поцелуемся, зверь.
И принял Нержина в свою пиратскую чёрную бороду.
Тотчас за этим, едва вошли они в библиотеку, их нагнал Сологдин. У него было очень озабоченное лицо. Не рассчитав, он слишком хлопнул остеклённой дверью, отчего она задребезжала, а библиотекарша оглянулась недовольно.