Маргинал - Александр Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот ничего «такого», как она утверждала, у Метельникова с его «дамами» не было никогда. Настя усматривала в этом биографическом, именно: «биографическом», а не «физиологическом» факте, – некий особый душевный такт, деликатность; я даже подозревал, что она поверяет Метельникову порой нечто такое, чего не может рассказать даже мне; основания были: когда я сказал ему, что Настя беременна, Метельников задумчиво покивал головой и рассеянно пробормотал: да-да, замечательно, я знаю. Брутального Корзуна эта «бесполость» ставила в тупик, натурально: как это так – без бабы? – расссуждал он, сидя против меня на табуретке и разглядывая на просвет граненую стопку с коньяком, – он что, онанист? Педик? Гоголь? Чайковский? Я возражал; говорил, что если адреналин у человека не прет из ушей и ноздрей, это вовсе не значит, что он какой-то ненормальный, просто он понимает связь с женщиной лишь в виде брака, но пока он сам не определился в жизни, он не хочет брать на себя ответственность за судьбу другого человека. Корзун махал руками, опрокидывал в усы коньячную стопку, перебивал, не дослушав: честолюбие из него прет, из каждой поры, мнит о себе черт знает что, вместо того, чтобы брать сценарий и вкалывать, дубляжиком перебивается, прячется за чужие спины, а то вдруг сам начнет снимать и выйдет лажа – что от маэстро тогда останется? Пшик. Кому он пыль в глаза будет пускать, когда его любой сможет ткнуть в его же дерьмо? Некоторые весьма обычные по интеллекту люди порой умнеют от прилива злости: Корзун, по-видимому, относился к их числу. Я понимал, что в чем-то он прав; метельниковский скепсис порой раздражал и меня: от него могло быть совсем недалеко и до высокомерной спеси. Но здесь, в глуши, так расслабиться, потерять бдительность, дать себя опутать; так, говорят, железных, дрейфующих вокруг полюса полярников валит с ног насморк, занесенный с Большой Земли командированным для репортажа доходягой-корреспондентом. Не зря сказано: одиночество, затворничество – самые труднопереносимые вещи, и не всякому это дано.
Пока я лежал, дневное солнце нагрело крышу чердака, и я задремал, забылся в чем-то ватном, душном. Сквозь дрему услышал сперва тихие шаги, потом разговор. Звучали два голоса: один был Метельникова, другой незнакомый, женский. Речь шла о какой-то работе, трудной, физической, о том, что сейчас так надо. Я вслушался и понял, что они пришли из ольшаника, где драли кору с молодых стволов, алюминиевой проволокой связывали ее в пачки и таскали под навес на пристани, где она должна была сохнуть в ожидании катера. Я знал этот промысел; кора нужна была в кожевенном деле, и ее принимали по сорок копеек за килограмм. Но если местные занимались этим делом из соображений чисто экономических, то Метельников и его подруга относились к этому как к монастырскому послушанию, обету, добровольно возложенному ими на самих себя во искупление каких-то земных грехов. О грехах метельниковской подруги достаточно красноречиво свидетельствовали прочтенные мной страницы – в том, что это были именно ее откровения, я не сомневался, – но Метельников? Он-то за что грыз себя поедом? Впрочем, я вспомнил, что как-то в городе, сидя за столиком студийного кафе, он пустился в рассуждения о том, что есть грехи свершенные, явные, и есть воображаемые, тайные, и вот эти-то тайные более всего и достают. Как в притче о двух буддийских монахах, старом и молодом, и девушке, которую старый монах перенес через ручей. Учитель, сказал молодой через какое-то время, но ведь Просветленный запретил нам прикасаться к женщине? Я уже оставил ее, сказал старый монах, а ты еще несешь. В согласии с этой притчей, Метельников должен был спать с этой девицей, но по голосам, по разговору выходило, что и здесь они наложили на себя эпитимью.
Я лежал с закрытыми глазами, отвернувшись к скату крыши, и слышал, как они разделись и тихо, сосредоточенно, как обезьяны, стали искать друг на друге энцефалитных клещей. Я лежал, стараясь не дышать; мне было так неловко, словно меня на ночь поместили в одной комнате с молодоженами. Но похоже, ничего такого за моей спиной не происходило; был все же у Метельникова в этом вопросе какой-то «пунктик»: то ли нечто очень возвышенное, то ли, напротив, низменно-извращенное. Я бы, наверное, даже не удивился, если бы вдруг выяснилось, что в свои тридцать три года он еще девственник. Тем временем поиски клещей завершились. Притворяться спящим далее было и бессмысленно и неловко. Я подождал, пока Метельников и его подруга оденутся, и зашевелился.
Метельников, казалось, совершенно не удивился моему появлению. За время, пока мы не виделись, он сильно переменился: отпустил редкую, вьющуюся во все стороны, бороду, развалил на прямой пробор свисающие на уши волосы, лицо потемнело от загара, от уголков глаз к вискам разбежались светлые лучики морщинок, а сами глаза словно тоже выцвели на солнце и сделались какого-то неопределенного, чайно-бутылочного, цвета. Но главное было не в их цвете, а в их выражении; они, казалось, совершенно перестали моргать, и смотрели на меня так, как смотрят нарисованные на саркофагах глаза египетских фараонов. Говорил он теперь медленно, и так, словно перед тем как сказать фразу, какое-то время прислушивался к невидимому суфлеру, сидящему где-то внутри него. При том, что фразы были самые что ни на есть простые, типа: так ты, значит, с гидросамолета: ботинки чистые, костюм. Это Рая. Чай будешь? Буду, сказал я. Чай оказался зеленый; Рая заварила его не в чайнике, а в керамическом кувшине с узким горлом; разливала через ситечко, серебряной ложечкой вынимая с его дырчатого дна размокшие лохмотья и стряхивая их в круглую берестяную корзину рядом с письменным столом. За чаем выяснилось, что она попала сюда после института, по распределению, как массовик -затейник, что главным местом ее работы был клуб в большом поселке на другом берегу озера; там она вела хореографическую студию и кружок макраме; метельниковский чердак был украшен как ее работами, так и произведениями кружковцев. Метельников по большей части молчал, склоняясь над чашкой и занавешивая лицо пепельными, начинающими седеть, крыльями волос. Друг к другу они почти не обращались, но я чувствовал, что между ними есть какая-то очень крепкая ниточка, и по ней пробегают невидимые постороннему глазу токи.
Я и Рая решили обвенчаться, сказал вдруг Метельников, так что ты возник очень кстати, как чувствовал. Ничего я не чувствовал, сказал я, просто пролетал, вспомнил, что ты давно не писал, сказал, чтобы сели, вот и все. Все! воскликнул Метельников, обернувшись к Рае, нет, ты глянь на него: пролетал, сказал, сели – запросто, как в такси! Работа у меня такая, сказал я, глядя на Раю, главный инженер лесоуправления. Хозяин тайги, пояснил Метельников, и не только тайги, но и всех окрестностей: населенных пунктов, лесопилок, метео и железнодорожных станций – Барин. Тогда я первый раз услышал это слово «Барин». Услышал и забыл, точнее, почти забыл. При том, что в моей должности, в положении, которое я занимал по отношению к местным учреждениям, мелким начальникам: лесничим, егерям – действительно было что-то помещичье.
Я был Власть. Со мной можно было вести себя запросто: стоять в облаве, гонять рыбных браконьеров – занятие это чем-то сродни охоте, – пить водку, но при этом знать свое место, точнее, не место, а ту грань между дозволенным и недозволенным, которая не очень твердо прописана в законе, но очень точно определяется мной, Анатолием Петровичем Осокиным. Т. о. я представлял в этих диких краях не только Власть, но и Закон, точнее, Закон, облеченный Властью. Да, я тоже был зависим, подчинен, я брал взятки, но при этом всегда соблюдал некую условную «меру», физически, почти интуитивно, чувствовал тот «предел» эксплуатации нашего лесного и озерного края, выход за который грозит необратимыми последствиями. Я бывал на министерских совещаниях в Москве и из кулуарных разговоров немного представлял себе, что происходит с Аралом. И потому ни на одной экспертизе, проведенной в рамках подготовки проекта переброски северных рек, не было моей подписи. Но здесь, на метельниковском чердаке, от меня потребовалось совсем другое: священник местного прихода отказывался венчать без брачного штампа в паспорте, и Метельников хотел, чтобы я связался с первым секретарем райкома и уговорил его дать опасливому попику персональное, в порядке исключения, разрешение на свершение этого небесного таинства.
Во всем этом, я имею в виду как просьбу, так и саму ситуацию, было какое-то дикое, невероятное «смешение понятий». «Брачный штамп» в головах Метельникова и его подруги символизировал некий апокалиптический «Знак зверя»; разрешение же от него должно было исходить от вполне «светской власти», стоявшей почему-то над вполне земным служителем «небесного культа». Но мономанам, людям, поглощенным какой-то своей идеей, обычно бывает плевать на такого рода «неувязочки»: есть только он и «высшая сила» – Бог, Абсолют, Единая Субстанция, – и для установления, точнее, регистрации контакта с этим «газообразным позвоночным» (определение то ли Вольтера, то ли Декарта), всякие бюрократические мелочи следует свести с минимуму.