Роковая перестановка - Барбара Вайн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце склона через поредевшие деревья проглядывали клены и ольхи, окунувшие свои корни в ручей, поздно зацветший орешник, это эффектное украшение для лужаек, кедр, дом. Говорят, вещи, здания, участки земли выглядят меньше, когда человек становится взрослым. И это считается естественным. В конце концов, раньше ты едва доставал подбородком до стола, а теперь это стол едва достает тебе до бедер. По логике, Уайвис-холл должен был бы показаться Эдаму меньше, но этого не случилось. Он показался больше. Вероятно, потому, что теперь он принадлежал ему, что теперь им владел он. Дом казался дворцом.
Над конюшней, в которой, на памяти Эдама, никогда никого не содержали, возвышалась башенка с флюгером в виде бегущей лисицы над осмоленной крышей и с синими часами с золотыми стрелками под крышей. Стрелки замерли на без пяти четыре. Между конюшней и домом тянулась стенка огорода, построенная из неотесанного камня, перемежающегося кирпичной кладкой. Дом утопал в цветах — по стенам ползли вверх розовые плетистые розы и кремовые клематисы. Эдам не знал этих названий, позже ему рассказала о них Мери Гейдж. Солнце светило так ярко, что плоская крыша сверкала, как водяная гладь.
Руфус затормозил перед террасой. Площадка была мощеной, между плитами росла заячья капуста и седум с белыми и желтыми, похожими на звездочки, цветами. В одной из двух каменных ваз с узкими горлышками рос какой-то хвойник, в другой — лавр. На розе, оплетавшей дом, были тысячи недавно распустившихся — нигде не было ни единого опавшего лепестка — цветов с бледно-розовой серединкой и кораллово-розовым краем. Эдам вылез из машины и достал из кармана шортов ключ. Он буквально кожей ощущал теплую, умиротворяющую, безмятежную тишину, словно дом, как животное, сладко спал на солнышке.
— И все это твое? — спросил Руфус.
— Мое, — сказал Эдам.
— Вот бы мне такого дядюшку.
Эдам отпер дверь, и они вошли внутрь. Окна не открывались почти три месяца, поэтому в доме стоял запах пыли, от которого тут же запершило в горле и защипало в глазах. Еще было очень душно, так как окна гостиной выходили на юг и комната просто прокалилась на солнце. Эдам тут же принялся открывать окна. Мебель тоже принадлежала ему — эти комоды с выпуклыми фасадами и гнутыми ножками, стулья с простеганными спинками, обитые бархатом двухместные диванчики, большой овальный стол, стоящий на одной ноге в форме вазы, зеркала в позолоченных рамах, бледные розовато-лиловые и зеленые акварели и темные портреты, написанные маслом. Он не помнил, чтобы когда-то замечал их. Они висели на своих местах, но он их не видел. Не замечал он и колонн из розового мрамора, обрамлявших окна, и ниш со стеклянными дверцами, заставленных фарфором. У него сохранилось только общее впечатление, а детали он никогда не разглядывал. Его слегка подташнивало от обилия собственности и гордости за свое владение. В каждой комнате с потолка свисала люстра: в столовой — из потемневшей бронзы, в гостиной был каскад хрустальных подвесок, в холле и кабинете трубочки из итальянского стекла извивались, как змеи, между искусственными свечами. И все было залито солнцем. Где-то свет лежал золотистыми пятнами, где-то — россыпью радуги, а где-то — квадратами, в зависимости от формы окна.
Руфус заинтересовался книжными шкафами в кабинете Хилберта. Эдам снял с полки «Слова и выражения Суффолка» Эдварда Мура. «Проселка» он там не нашел, зато нашел «питл», или «пайтл», — «лужок».
Эдам вернулся в гостиную, отпер и распахнул французское окно. Его обдало жаром, окутало горячим покрывалом. В ярком свете солнца терраса казалась выбеленной. На низкой стенке, тянувшейся по всему периметру, стояли статуи, которые, как когда-то рассказал отец, были установлены тем, кто жил в доме до Хилберта и Лилиан. Статуи были из какого-то мелкозернистого камня и изображали Зевса с возлюбленными. Эдам отлично их помнил. В детстве он с восторгом разглядывал их, спрашивал, что бык делает с тетей, и получал от родителей невразумительный ответ. А перед Хилбертом он испытывал благоговейный страх, поэтому вопросы ему не задавал. Статуи привезли из Италии. Какая-то дальняя родственница Лилиан нашла их во Флоренции, когда поехала туда на медовый месяц, и переправила в Англию. Там был Зевс в образе Амфитриона с Алкменой; Зевс, изливающийся золотым дождем на Данаю (трудно это выразить в камне); похищающий Европу; в образе лебедя соблазняющий Леду; стоящий во всем своем разрушительном великолепии перед несчастной Семелой; и еще в полудюжине других метаморфоз.
Кто-то ухаживал за садом, это было ясно. Клумбы были политы, увядшие цветы срезаны, трава на берегу обрамленного ивами озера скошена, а на лужайках — подстрижена. Пройдя по мощеной дорожке, они подошли к калитке в каменной стенке огорода и увидели аккуратную кучу скошенной травы, ожидающей, очевидно, когда ее переправят в компостную яму.
Огород тоже был тщательно ухожен. Внутри «клетки», затянутой сеткой зоны, Эдам увидел яркую, сочную, блестящую пунцовую клубнику, примостившуюся под листьями; малину, правда, еще зеленую. Вдоль стенки были высажены и сформированы по шпалерам деревья с темными, гладкими, искривленными, шишковатыми стволами; в грубой, однотонно-зеленой листве наливались золотом плоды. Нектарины, вспомнил Эдам, и еще персики. Кажется, где-то рядом росла слива-венгерка, она почти не плодоносила, но когда все же давала плоды, то они были просто потрясающими. Ряды красной и белой смородины, ягоды, как стеклянные бусины; крыжовник, когда ягоды созреют, они будут цвета ржавчины, а пока потемнел только один бочок.
Каждый из них набрал по горсти клубники. Они пошли к озеру, где плавала пара уток, крякв с перьями, как бы выкрашенными в переливчатый зеленый. Вверх, раскинув крылья и болтая ногами, поднялась цапля. Эдам оглянулся на дом, на жимолость, завесившую его заднюю часть желто-розовым ковром, на острокрылых ласточек, сновавших то под стреху, то наружу. Он пребывал в состоянии трепетного восторга. Юноша даже боялся дышать полной грудью. Это ощущение было на удивление чувственным, таким же, что Эдам испытывал раз или два с девушкой, по которой сходил с ума, которой мечтал овладеть, которая, как он предполагал, готова была отдаться ему, но он в этом слегка сомневался, не имел полной уверенности. Тогда малейшая оплошность могла разрушить его удачу, а его самого погнать домой разочарованного, огорченного, охваченного слепой яростью. Точно так он чувствовал себя и сейчас. Если бы только он мог нормально дышать! А вокруг замечательный деревенский воздух, прозрачное сияющее солнце, пологие холмы в отдалении и прогретые лужайки с мягкой травой, полускрытые послеполуденной голубоватой дымкой.
— Ты действительно собираешься продать этот дом? — Руфус закурил сигарету, предложил ему.
Эдам помотал головой.
— А что еще мне с этим делать?
Какой у него был выбор? Он не мог жить там, он не мог содержать поместье. Эдам лежал рядом с Энн, и в голове у него звучал ответ, который он дал Руфусу в тот изумительный июньский день.
— А что еще мне с этим делать?
Естественно, ему следовало бы сказать: у меня нет выбора. Пошли, я голоден, давай раздобудем что-нибудь поесть, а потом поищем риелтора. Но еду они купили по дороге, когда проезжали Холстед, готовые блюда в версии 1976 года — два мясных пирога, яблоки, кока, — и пообедали лежа на траве у озера. Магия поместья будто зачаровала их; тепло, солнце, ароматы из сада, умиротворенная тишина — все это околдовывало. В этом был какой-то не поддающийся четкому определению ингредиент, нечто вроде возбуждения. Оно было как-то связано с историей и прошлым, а еще способствовало пробуждению скрытых возможностей и в некотором смысле перекликалось с тем, что сказал Оруэлл или кто-то другой, что каждый человек в глубине души знает: лучше места, чем деревня в летний день, не найти. Я был счастлив, подумал Эдам, вот что творилось со мной.
«Райский сад». Так его назвал Шива, но из его уст эта банальность прозвучала совсем не так, как если бы ее произнес англичанин. Он рисовал интересный образ из мифологии другой культуры, и этот образ казался ему свежим и новым. Эдам лишь пожал плечами. «Райский сад» — так некоторые описали бы любой красивый пейзаж. Но фраза запала в душу, особенно ее более мрачный аспект, то, как все это видится большинству тех, кто связан пуританской этикой, — не как рай, в котором можно жить и радоваться, а как царство небесное, из которого изгоняют. И получалось примерно следующее: необходимым условием для существования в этом царстве небесном был какой-нибудь страшный грех или преступление, которое обязательно приводило к изгнанию. В тот день, когда они уезжали, когда лето закончилось, небо стало серым и задул сильный ветер, Эдам размышлял над этим образом. В их облике было много от понурых и грустных Адама и Евы, какими их изображают на картинах про «изгнание», да и сам Сад выглядел погубленным, разоренным царством небесным.