Второе дыхание - Георгий Северский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Война — это всегда нелепо и дико, — сказал Димка, словно угадав мои мысли.
Где-то за Ай-Петри полыхнула далекая зарница.
— Ребенком я боялась грозы, — поежилась Наташа, — а потом, в отряде — бомбежки. Если просто стреляли, я не так боялась. А вот, когда этот вой падающей бомбы выворачивает всю душу наизнанку, когда прижимаешься к земле — все равно, в луже, в грязи ли… Просто перестаешь чувствовать себя человеком. И земля после бомб становится какой-то больной: рваные ямы на снегу, — как черная оспа… И смерть, страшная внезапная смерть, когда так не хочется умирать!.. А сейчас я опять боюсь грозы, — неожиданно закончила Наташа, инстинктивно придвигаясь ко мне поближе.
— Я тоже не хотел умирать… Вы только не смейтесь — ведь мне было всего восемнадцать!..
— От тебя этого никто не требовал, — чуть-чуть виновато сказала Наташа. — Ты мог уйти. Тревога поднялась после первой гранаты.
— Я знаю, — словно оправдываясь, сказал Димка. — Но вы поймите: может быть, другой случай никогда бы и не представился… Это ведь очень обидно — быть всегда в охране. С тех пор, как я раньше времени выстрелил и чуть не погубил всю группу, меня ни разу не брали на операции. И все презирали за то, что на войне я такой никчемный!..
— Глупости! — сказала Наташа. — Никто тебя не презирал. Просто не все одинаково могут воевать.
— Все равно, — упрямо сказал Димка. — Я сам себя презирал. Даже ты, Наташа, ходила на боевые операции, а меня не брали.
— От тебя никто не ждал подвига, — повторила Наташа. — Но ты умер героем!
— Тогда я об этом не думал. Все случилось так внезапно… Ведь это произошло…
— Это произошло на рассвете, когда лагерь просыпался, — сказал я.
— Да, на рассвете… но я не об этом. Лагерь просыпался… Я любил эти минуты. Вот только что были звезды и лагерь спал, и вдруг потянуло дымком — кто-то развел костер, и на нем уже коптится котелок; куда-то уполз туман; партизаны бегут к реке умываться; комиссар бреется перед осколком зеркальца; разведчики чистят автоматы, — значит, им сейчас выходить…
Я только что сменился с поста и спустился к реке. Партизаны мылись прямо напротив лагеря, но я пошел дальше. Потом я встретил Наташу, — она закручивала сырые волосы в пучок на затылке.
Наташа кивнула головой:
— Ты еще сказал, что у меня волосы как после дождя…
— Да, сказал. И представил себе, как они пахнут после дождя, и у меня закружилась голова.
Но я пошел еще дальше… Мне надо было… — замялся Димка, — выстирать портянки. Это ведь не вяжется, — любовь и портянки… Потому что я был тоже влюблен в тебя, Наташа. Теперь-то, об этом можно сказать.
— Я догадывалась, — тихо ответила Наташа. — В меня все были немножко влюблены. А я… А мне было так трудно!
— Я знаю. Поэтому я и молчал. Все молчали… Да, так мне надо было постирать. Это, может быть, глупо, но я не мог стирать их у тебя на глазах. Поэтому я и отошел так далеко…
Во всем была виновата эта речка с таким хорошим весенним названием — Марта. Я замечтался, глядя на быстро бегущую воду. Вы помните — весна стояла холодная, запоздалая. Небо казалось каким-то сырым и сердитым. Впереди, во мгле — серьезные тихие буки. Чуть слышно журчит Марта. И над всем этим — теплый и сильный ветер. Ветер дул со стороны лагеря и приносил приглушенную боль чьей-то песни:
До тебя мне дойти не легко.А до смерти четыре шага…
И мне стало очень тоскливо, понимаете… Так тоскливо! Тогда я начал выдумывать сказку, — я их всегда выдумывал, когда было тихо и я был один. Потому что на войне тоже нужна сказка… Вернее, это была даже не сказка. Просто я мечтал о мирном звездном вечере, когда воздух напоен тишиной и дразнящим ароматом сирени. И пруд, тихий тургеневский пруд; лишь изредка плеснувшая рыба потревожит сонное отражение звезды, да прилетит откуда-то обрывок песни… А рядом со мной девушка в белом, легкая, почти призрачная. Она была, как Наташа, хотя с того выпускного вечера я ни разу не видел Наташу в белом… Помните, мы отправились тогда гурьбой в Приморский парк встречать солнце. Наташа сначала была с подругами, а когда пришли в парк, она как-то незаметно оказалась с тобой… Да нет, я не подслушивал, просто был недалеко.
Потом я снова увидел Марту, недостиранную портянку, услышал шорох и поднял голову: мне показалось, что буки только притворяются неподвижными, а на самом деле, как только я отвернусь, делают перебежки. Присмотрелся и понял, что это не деревья, а немцы.
У меня были две гранаты, — те самые гранаты, за которые мне влетело от командира. Помните, накануне я наклонился прикурить, а они висели у пояса и чуть не попали в костер.
Я начал распутывать проволоку, которой были прикручены гранаты. Знаете, я был спокоен, очень спокоен. Нельзя волноваться, если распутываешь проволоку, — она будет распутываться медленней.
Потом надо было вставить запал. Кажется, я сначала вставлял его не той стороной. Наконец, все было готово. Я взялся за кольцо. Тогда я еще не боялся, я знал, что успею уйти. Граната взорвалась недалеко, но это было неважно, важен был взрыв, чтобы поднять тревогу. Я обрадовался. Мне все время казалось, что я сделал что-нибудь не так, и граната не взорвется.
Ну вот. Граната взорвалась, и немцы открыли стрельбу из автоматов. Я огляделся. Берег был достаточно высок, чтобы лежа спрятаться от трассирующих пуль.
Знаете, что я чувствовал в ту минуту? Гордость! Да, гордость! Потому что, если немцы открыли по мне такой огонь, — по мне, понимаете, по мне! — значит, они меня боятся!
Оставалась еще одна граната — последняя. Я подумал, что было бы хорошо задержать немцев хотя бы на несколько минут. Потому что вся война складывается из таких минут. И, быть может, выиграть такую минуту гораздо важнее, чем стать поэтом.
Я остался. Я думал, что стал смелым, но, вставляя запал, убедился, что руки мои трясутся, и невольно считал секунды, в которые еще можно было уйти.
И мне стало обидно, что я такой трус…
Немцы постреляли и пошли дальше. Я ведь молчал — у меня оставалась одна граната… До этого мне приходилось метать гранаты только на учениях. Метал я их скверно. Другие бросали на тридцать метров и попадали в окоп. А моя граната летела шагов на двадцать. Так что я не мог рисковать. Я решил подпустить их не меньше, чем на пятнадцать метров, чтобы наверняка…
— Все равно, — сказала Наташа… — Уходить надо было сразу. А пятнадцать или тридцать метров — какая разница? Все равно!
— Но для меня было не все равно! — возразил Димка. — У меня оставалась одна граната! Одна! И я понимал, что второй такой случай никогда не представится!
Вот я их и подпустил на пятнадцать метров… А может, и на десять. Кольцо было давно выдернуто, оставалось ее швырнуть. Мне пришлось встать — лежа я ни за что бы не попал. Граната взорвалась, и трое упали. Понимаете? Упали!
— А потом? — спросила Наташа. — Что было потом?
— Потом ничего не было, — тихо сказал Димка…
…Я поежился от предрассветной свежести, отряхивая остатки сна.
Ночь уходила. Бледнела и таяла посеревшая луна. С Ай-Петри скатилось маленькое пушистое облачко и поплыло к морю. А потом словно маляр-озорник начал водить кистью по небу, сметая последние запоздалые звезды. Под его широкими щедрыми мазками небо заполыхало небывалыми красками. Узкими полосками ложась один на другой, мазки расплывались, смешивались, переливаясь тончайшими полутонами…
— Димка, — ты только посмотри… — начал я и спохватился: наяву Димки не могло быть. Он лежал там, где мы его похоронили. На берегу реки с таким хорошим весенним названием… Мы нашли его после боя. Его прошило несколько очередей. Недалеко, — шагах в десяти, — валялись три серо-зеленых трупа. Наташа, сама не зная зачем, уложила Димку, как спящего ребенка, поудобнее, поцеловала в бескровные крепко сжатые губы и побежала дальше. Она торопилась — там, впереди, ждали живые, которым она была нужнее…
По верхушкам буков сильным порывом промчался теплый ветер. Совсем как тогда, на рассвете. Спросонья что-то сказала Наташа. Она спала, подсунув руку под щеку, и по-детски шевелила мягкими припухшими губами. Мне было жаль ее будить. Я осторожно поцеловал ее, теплую, сонную. Наташа тихо улыбнулась своим снам, и я снова поцеловал ее — за себя и за Димку.
АРТИСТ ЦИРКА
В том году осень наступила рано и неожиданно. Проливные дожди перемежались с мокрым снегом, который быстро таял, оставляя грязные лужи на мостовой и на тротуарах. По ночам тонкий лед сковывал воду, напоминая о скором приходе ранней и холодной для этих мест зимы.
— Видно, и природа воюет, — говорили люди.
Опустевший город неузнаваемо изменился. Казалось, серым пеплом осыпало улицы, дома, редких пешеходов… Печатая шаг, проходили немецкие патрули, и встречные отводили глаза. Так же не глядя, торопились они пройти мимо знакомых зданий, в которых разместились учреждения с чуждыми для слуха названиями: «Городская управа», «Биржа труда», «Полиция» и различные войсковые штабы. Всюду виднелись расклеенные приказы на русском и немецком языках. Приказы начинались со слова «запрещается» и кончались словом «расстрел».