Абсолютные друзья - Джон Карре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно. А как насчет твоих покойных родителей? Через что тебе пришлось переступить, чтобы достигнуть того совершенного состояния, в котором мы тебя находим?
Табу на историю Сашиной семьи снято? Вероятно, да, ибо шиллеровская голова несколько раз коротко кивает, словно возможные возражения одно за другим преодолеваются. И Манди замечает, что глубоко посаженные глаза вдруг состарились и уже вбирают в себя свет свечей, вместо того чтобы его отражать.
– Очень хорошо. Ты – мой друг, и я тебе доверяю. Несмотря на твою нелепую озабоченность герцогинями и служанками.
– Спасибо тебе.
– Мой усопший отец совсем не усопший и не умерший, как мне бы того хотелось. Если оценивать его по стандартным медицинским показателям, он такой же живой, как мы.
Манди то ли хватает ума промолчать, то ли он слишком удивлен, чтобы говорить.
– Он не набрасывался с кулаками на брата-офицера. Он не сдался на милость алкоголю, хотя периодически и пытался. Он – религиозный и политический флюгер, перевертыш, существование которого невыносимо для меня даже сегодня. Когда мне приходится думать о нем, я могу называть его только герр пастор, но никак не отец. Тебе, похоже, скучно.
– Как бы не так! Мне все говорили, что твоя личная жизнь – это святое. Я даже представить себе не мог, что настолько святое!
– С самого раннего детства герр пастор слепо верил в бога. Его родители были религиозными людьми, он же – суперрелигиозным, закостенелым пуританским лютеранским фанатиком, появившимся на свет в 1910 году. Когда наш дорогой фюрер пришел к власти, – иначе Саша Гитлера не зазывал, – герр пастор, двадцати лет от роду и уже рукоположенный в сан, состоял в нацистской партии. Его вера в нашего дорогого фюрера даже превосходила веру в бога. Он твердо знал, что Гитлер сотворит чудо. Вернет Германии честь и достоинство, сожжет Версальский договор, избавится от коммунистов и евреев и построит царство ариев на земле. Тебе действительно не скучно?
– Как ты можешь спрашивать? Я зачарован!
– Надеюсь, не настолько зачарован, чтобы, выйдя за дверь, рассказать десятку друзей, что у меня есть отец. Герр пастор и другие нацисты-лютеране называли себя Deutsche Christen.[44] Как он выжил в последние годы войны, я так и не знаю, поскольку он наотрез отказывался говорить об этом. В какой-то момент его отправили на Восточный фронт, где он попал в плен. Русские не расстреляли его, и этой оплошности я не могу им простить и по сей день. Вместо этого его отправили в сибирские лагеря, и ко времени освобождения и возвращения в Восточную Германию из герра пастора-нациста-христианина он превратился в герра пастора-большевика-христианина. Благодаря этой трансформации Лютеранская церковь Восточной Германии дала ему работу: пестовать коммунистические души в Лейпциге. Признаюсь тебе, его возвращение из плена я встретил с негодованием. Он не имел права отбирать у меня мою мать. Чужак, нарушитель заведенного порядка. У других детей не было отцов, почему я должен отличаться от остальных? Этот низкорослый трус, все вынюхивающий, сеющий слово Христа и Ленина, вызывал у меня отвращение. Чтобы ублажить мою бедную мать, мне пришлось притвориться, что он обратил в свою веру и меня. Должен отметить, иной раз связь между этими двумя божествами запутывала меня, но, поскольку оба были бородатыми, какой-то симбиоз определенно просматривался. Однако в 1960 году бог соблаговолил явиться пастору во сне и приказал перевезти семью и все пожитки в Западную Германию, пока существовала такая возможность. Так что мы рассовали Библии по карманам и пересекли границу Восточного и Западного секторов, оставив Ленина позади.
– У тебя были братья и сестры? Это потрясающе, Саша!
– Старший брат, которого родители всегда предпочитали мне. Он умер.
– В каком возрасте?
– Шестнадцатилетним.
– Отчего?
– Пневмония, осложненная респираторными проблемами. Долгая, медленная смерть. Я завидовал Рольфу, потому что он был любимчиком матери, я любил его, потому что мне он был хорошим братом. Семь месяцев я приходил к нему в больницу каждый день и присутствовал при его последних минутах. Не могу сказать, что вспоминаю об этом с удовольствием.
– Понятное дело. – Тут Манди решается еще на один очень личный вопрос: – А что случилось с твоим телом?
– Судя по всему, меня зачали, когда герр пастор приезжал в увольнительную, а родился я в канаве, когда моя мать пыталась убежать от наступающих русских. Она говорила мне, возможно, это и не так, что в последний период пребывания в матке я был лишен доступа кислорода. Чего была лишена моя мать, я могу только предполагать. Грязь в канаве не была лечебной. – Тут он возвращается к отцу: – Герр пастор с привычной быстротой перестроился с восточной духовности на западную. На него обратила внимание миссионерская организация из Миссури, известная сомнительными связями, его послали в Сент-Луис, на какие-то религиозные курсы. Закончил он их с отличием и вернулся в Западную Германию ревностным христианином семнадцатого столетия и проповедником христианского рыночного капитализма. Само собой, ему тут же нашли приход в оплоте нацизма, земле Шлезвиг-Гольштейн, где каждое воскресенье, к радости паствы, он восхваляет с кафедры Мартина Лютера и Уолл-стрит.
– Саша, это действительно ужасно. Ужасно и невероятно. Можем мы поехать в Шлезвиг-Гольштейн и послушать его?
– Никогда. Я полностью вычеркнул его из своей жизни. Для моих товарищей он мертв. Это единственное, в чем герр пастор и я нашли точку соприкосновения. Он тоже не желает признавать сыном атеиста-радикала-бунтаря, вот и я не хочу считать отцом агрессивного, лицемерного, религиозного перевертыша. Вот почему, по тайному сговору с отцом, я вычеркнул его из своего прошлого. И мечтаю только об одном: чтобы он не умер, прежде чем мне представится случай еще раз сказать ему, как сильно я его ненавижу.
– А твоя мать?
– Существует, но не живет. В отличие от твоей ирландской горничной ей не посчастливилось умереть в родах. Она шагает по топям Шлезвиг-Гольштейна в тумане горя и скорби по своим детям и постоянно говорит о том, что покончит с собой. В бытность молодой матерью ее, разумеется, многократно насиловали наши победоносные русские освободители.
Саша сидит за столом, перед пустым стаканом, застыв, как приговоренный к смерти. Глядя на него, вслушиваясь в иронические интонации его голоса, Манди чувствует прилив духовного милосердия, которое все проясняет и очищает. Так что наполняет стаканы и предлагает тост скорее сдержанный английский прагматик, чем терзаемый переживаниями немецкий исследователь жизни.
– Тогда за нас, – бормочет он. – Prosit.[45] Со счастливым Рождеством, и все такое.
Все еще хмурясь, Саша берется за стакан, и они выпивают на немецкий манер: поднимают стаканы, смотрят друг другу в глаза, пьют, опять поднимают, опять смотрят, а после короткой паузы ставят стаканы на стол и замирают, завороженные торжественностью момента.
* * *Взаимоотношения могут углубляться и умирать. Как потом вспоминал Манди, в ту рождественскую ночь их взаимоотношения углубились и стали только крепнуть. С того дня Саша более не отправляется в Республиканский клуб или в «Обритого кота», предварительно не осведомившись, пойдет ли туда Манди. В студенческих барах, во время прогулок по замороженным тропинкам вдоль канала и реки Манди играет роль Босуэлла[46] при Саше-Джонсоне[47] и Санчо Пансы при Дон Кихоте. Когда их коммуна становится богаче за счет украденных буржуазных велосипедов, Саша настаивает, чтобы двое друзей расширили свой кругозор, обследуя наружные границы западной части города. На все согласный Манди собирает корзинку для пикника: вареная курица, хлеб, бутылка красного бургундского, все честно куплено на его заработки экскурсовода у Берлинской стены. Они отправляются в путь, Саша настаивает, чтобы первый отрезок они прошли пешком, потому что он хочет кое-что обсудить и говорить лучше не на колесах, а ощущая под ногами твердую землю. Лишь когда здание, в котором расположилась коммуна, скрывается из виду, он объясняет, в чем дело.
– По правде говоря, Тедди, я никогда в жизни не ездил на этих гребаных железяках, – признается он с обескураживающей прямотой.
Опасаясь, что Сашины ноги не справятся с порученным им делом, и ругая себя за то, что не подумал об этом раньше, Манди ведет Сашу в Тиргартен и находит пологий, поросший травой склон, где на них не смотрят дети. Он держит велосипед за седло, но Саша тут же приказывает убрать руку. Саша падает, грязно ругается, поднимается на склон, снова падает, ругается еще грязнее и громче. Но на третьей попытке понимает, как нужно удерживать равновесие, и пару часов спустя, раскрасневшись от гордости, в шинели сидит на скамье, ест курицу и, выдыхая пар, комментирует высказывания великого Маркузе.