Лето бородатых пионеров (сборник) - Игорь Дьяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ваша база, Леня, скажу вам под большим секретом, скоро совершенно случайно сгорит – помяни мое слово! – прошептал Крутов.
Через несколько лет Лепин узнает, что она действительно сгорела. Как и предсказывал Крутов – совершенно случайно.
Они попрощались с Леней и молча вышли.
– Мишка, как думаешь, он – того? – спросил Лепин, когда автобус скрылся за поворотом.
– Ох, Саша, если б это было так…
Крутов замолчал. Молчали оба. Миша окончательно решил идти в журналистику. Лепин окончательно от нее отказался.
VIII
Лепин прикурил от свечи, едва не опалив трехдневную щетину. В гостинице отключили свет, и уже с боязливым уважением думалось о стихии.
Саша посмотрел на решетчатые зачеркивания, вдохнул и вышел в коридор. Какая-то пара с фонариком прометнулась от лестницы в один из номеров. Лепин прошелся, шурша безразмерными тапочками, потрогал пломбу на двери, за которой хранились экспонаты.
«Боже мой! – подумал он вдруг с тревожным восторгом. – Ведь за этой жалкой деревяшкой – картуз Толстого, сшитый Софьей Андреевной, лермонтовское перо, рукописный журнал Катенина! И какие-то бюрократы все тормозят…»
Лепин яростно зашагал к себе. В глазах стояли слезы.
Войдя в номер, он взял свечу и подошел к висевшему на стене зеркалу. На Сашу, выпрямившего мягкую спину, взирал грузнеющий мужчина, уже не похожий на мальчишку – сутуловатый человек со свежей лысинкой, обрамленной черными протуберанцами волос. Отчего-то подумалось: а как я буду брить морщинистую шею, ведь придется, и довольно скоро.
Наконец, свет дали.
– Александр Павлович! – донеслось до Саши сквозь жужжанье электробритвы. Он обернулся к двери. В дверях стояла дежурная по этажу.
– Ой, впопыхах постучаться забыла, – всплеснула она руками. – Прощенья просим. Вам звонют. Говорят, из Парижа.
– Что-о?
– Говорят, из музея… счас, я записала…А, вот! Из парижского музея мадам Тюссо! Может, кто шутит, а может и вправду – ругаются по-нашему.
Лепин понесся к телефону с проворством молодого медведя.
– Кес ке се, мсье? – спросил на всякий случай. Сквозь потрескивание на линии слышалась французская речь.
– Лешка, Лешка! Переходи на русский – я уже ничего не помню, – сдержанно прокричал в трубку Лепин. – Ты же на сенокосе?
Розанов отвечал, что звонит из стога, и напомнил, что завтра «День Святой Анны».
– Завтра? Да, завтра… Конечно, поздравлю. Сколько ей, месяца два еще?
Розанов напомнил еще, что на днях у Крутова день рождения, и что если такие вещи будем забывать, то через пару лет взвоем, одичамши.
– Где ж его сыщешь, он ведь уехал, не сказавшись. Да, ты прав – еще вообразит себя заброшенным, – Лепин стеклянно глядел на дежурную по коридору. В трубке послышались гудки, сухой треск и чей-то разговор о том, как достать сервелат на свадьбу.
«Скажи отцу, чтоб в заказе взял – ему как ветерану положено…»
– Прервали, черт, – досадливо уронил Саша.
– Может, атмосфера? – произнесла оробевшая старушка.
– Может, она… Спокойной ночи!
«Аня, Аня! Завтра поздравлю Аню… постой-ка, он сказал «хроменький». Что там с ним? Наверное, опять кого-то по старой памяти обскакать решил, олимпиец…» – Лепин заулыбался.
Саша обожал Розанова – без объяснений, беззаветно. Ему все в нем нравилось. В том числе и спортивность, которой у самого Лепина не было ни на грош.
А «Днем Святой Анны» они нарекли когда-то день гурзуфского знакомства, так властно повлиявшего на их общую жизнь.
В первые годы шумно отмечали этот «праздничек маленькой такой компании», вместе с крутовским днем рождения. Потом, как это часто бывает, традиция сама собой подзаглохла. Но теперь Розанов, помнящий все обо всем, традицию возрождал: уставшему и встревоженному семейству Шеиных нужна была моральная поддержка.
IХ
Лепин круто повернулся на живот и засмеялся в подушку…
Осенью второго курса Аня приехала к ним на картошку. Подчеркнуто ко всем. Даже работала с ними на сортировке.
Была картошка, последний всплеск полудетского роевого ликования. Были фуфайки, приводившие в умиление родителей, нагруженных сумками с воскресной провизией. Ребята, еще не привыкшие бриться, поглаживали свои хилые бороденки и косились в сторону. Их тянуло в дощатые корпуса. Там пахло свежим кофе. Там, в неожиданном уюте они, млея, слушали нескончаемые гадания своих подружек-сокурсниц. Там затевались дурашливые игры, решались глобальные проблемы. Там Лепин царил, как ему казалось, со своей гитарой и своими «глазами напротив».
Вечерами в клубе, похожем на громадный короб и оклеенном изнутри пионерскими плакатами, устраивались танцы.
В углу сцены горел единственный источник света – багровый фото-фонарь. Из тьмы едва выделялись силуэты сидевших в ожидании музыки, которая, казалось, лилась откуда-то с потолка, от стен, из леса в открытую дверь.
Спешно гася сигареты, вбегали в зал, и на ходу остепеняясь шли к дамам. Атмосфера была перенасыщена невидимыми трассами взглядов, духом влюбленности или ожидания влюбленности. Атмосфера была такой, что хотелось удавиться от радости.
Лепин знал, что пригласит гостью первым. Он заранее «взял меры» – все время держался рядом. Решимость ему придало случайное прикосновение рук во время работы у конвейера, и взгляд ее, глубокий взгляд над толстым марлевым респиратором. На миг пропали картофельные горы, груды откуда-то взявшихся кубинских мешков, трайлер, в кузове которого ворочали центнерами Крутов с Розановым… Все стихло на миг. Будто некто отключил четырехглавого механического – «сортировку»…
О! Это бородинское поле. Сколько незримых и неувековеченных битв свершилось и продолжает свершаться ежеосенне на твоей овеянной славой земле! Какие возвышенные страсти бушуют под неказистыми с виду телогрейками… и какие тела и души порой греют эти доспехи! Жаль, далеко не всегда находится кисть и перо, способные отразить это бесконечное великое действо: пробуждение любви. Когда человек открыт, быть может, в первый и единственный раз в жизни, когда он гордится, упивается этой открытостью своей, – и решиться-то на такое страшно, имея столько блистательных предшественников.
Но чем, с другой стороны, наши дамы уступают дамам былых времен, в честь которых и кровь, и чернила лились в изобилии? Не мы ли сами виноваты в их невольном принижении? Не мы ли малодушно не вступаем в поединок, пусть заочный, пусть даже безнадежный, с великими мужчинами прошлого, и тем самым вроде как предаем своих очаровательных современниц!..
В тот же день Лепин нашел прямо на ленте конвейера ржавое ядро и счел это добрым знаком.
Он пел всю ночь в переполненной беседке свои «глаза напротив» и «почтовые ящики». Он бросал к ее ногам цветы какие мог, и никто не смел оспаривать у него этой привилегии. Напротив, все чувствовали, что, как ни странно, эти пошлые «глаза напротив» как-то дополняют странным образом состав священного бородинского воздуха. Чуть-чуть. Ровно настолько, чтобы хоть на минуту ощутить себя вровень с теми, кто любил, умирая на этом поле, умирал, любя.
Время тогда остановилось для Лепина. Грустный рассвет ее отъезда казался бесконечно далеким. А кто знает, сколько счастья может заключать в себе всего лишь одна такая минута. Может быть, не меньше, чем иная жизнь?
А потом ждали машин, которые должны были увезти их всех в поле. Всех, кроме Ани. Заросшие, окрепшие, с натруженными руками сокурсники пристально вглядывались темно-желтые дали, стоя на холодном ветру. Лепин посмотрел на задумчивого Крутова, и ему представились все старинными русскими воинами, с тревогой и уверенностью ожидающими неприятеля.
Тоска сосала Лепина. Расставаться с Аней не хотелось. Тем более что подсознательно он понимал, что это – краткий период перигея. Сочетание нафантазированного с реальной тоской складывалось в глазах Лепина в какую-то эпическую, высокую сцену разлуки перед битвой…
Ребята в телогрейках молча сновала взад-вперед, поеживались от утренней свежести, только сейчас выходя из снов под тремя одеялами. Красота и пронзительная грусть, гармония, привидевшаяся во сне, уже покидала их. Уже вбуравливались в осенний воздух звуки приближавшихся грузовиков – одномерные и полезные, неизбежные и простые, как лопата или молоток, будни остужали горячечные, милые сердцу, но неизвестно куда ведущие грезы.
Лепин успел ее принести. Еще вчера он присмотрел ее на клумбе около штаба. Комиссар – полная, нестарая еще женщина с выразительными печальными глазами, не сказала ни слова, когда он срывал эту покрытую инеем, чудом сохранившуюся до этого дня розу.
Ее бережно передавали из рук в руки и согревали дыханием. Согревали и гасили одну за другой искринки инея.
…Вспыхивали и гасли искринки. Плавно кружились цветастые огромные палитры. Лысеющий Лепин засыпал в районной гостинице под непрерывный шелест дождя. Он видел лес, изысканный. Словно вырезанный твердой рукой средневекового мастера. Лес стряхивал последние листья. Так иная женщина, отчаявшись бороться со старостью, отказывается от дешевых прикрас косметики, и лицо ее делается одухотвореннее и краше.