2014_4_fb2 - Леонид Дрозд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый раз чип сработал на следующий день на выставке в Третьяковской галерее. Они уродовали «Алёнушку»! Пририсовывали ей… И смеялись. Я не смог сдержать гнев. Подошёл и забрал маркеры у этих школьников, сделал замечание. Внутри всё кипело. Дружинники Комитета успокоили меня через десять минут. Не знаю точно, что они брызгают нам в нос, но после этого ты действительно становишься счастлив. Тебе нравится всё, весело и хорошо становится от любых слов. Если бы я в этом состоянии увидел художества подростков, то, наверное, стал бы потешаться вместе с ними.
Дня через три я возвращался домой. Двое мужчин в рабочей одежде ломами отбивали лепнину с потолка в подъезде. Я говорил им что-то, только говорил. Объяснял, что это памятник архитектуры первой половины двадцатого века, сталинский ампир. Комитет прислал своих соколов через пять минут. И снова спрей, одурманивание ненастоящей радостью.
После этого я держался неделю. Обходил стороной любые скопления людей, не показывался в общественных местах. И снова злость запульсировала в висках на пороге моего дома. На этот раз старушка-соседка решила получить свою порцию безнаказанного счастья. В одиночестве она срезала цветки с куста роз. Я выходил маленький росточек и посадил его перед домом, ухаживал, оберегал. Он разросся, и вот теперь всю красоту срезают тупыми хозяйственными ножницами. Что она чувствует при этом? В чём тут может быть счастье?! Я не мог, да уже и не хотел поднять голос или, тем более, руку на пожилую женщину. Я был зол на самого себя за это «уже и не хотел», я не знал, что делать. Но чип знал, и история с лекарством повторилась.
И снова, и снова, и снова. Как ни избегал я видеть, слышать людей, реагировать на их выходки, я опять делал это. А другие люди? Я чувствовал себя Робинзоном, только вместо необитаемого острова был мегаполис. Все остальные настолько боялись взысканий Комитета, что научились лгать самим себе. Обманом исключили для себя возможность испытывать гнев, ярость, даже простое недовольство. Заставили себя всегда улыбаться, сохранять спокойствие, уважать чужое счастье. Соблюдать закон. А я не смог.
Через год постоянных задержаний дружинниками спрей перестал действовать. Они брызнули, но ничего не произошло. Видимо, я настолько опасался превратиться в улыбающегося дебила, что блокировал что-то в организме. Так мне объяснил мой психиатр. В психиатрической больнице «Остров спокойствия» я провёл два года. Меня изучали. Искали причину, которая не даёт мне быть счастливым. Там были и другие такие, как я. Нам всем удалили чипы на время лечения. Это было хорошо. Можно было думать, чувствовать и не бояться этого. Меня погружали в гипноз; вводили какие-то вещества, от которых хотелось говорить без остановки, причём всё подряд. Мне надевали самые современные аппараты-считыватели, на мониторах весь мой организм был как на ладони. Регулярно брали анализы, от крови до пункции спинного мозга. Я полюбил групповые тренинги. На нас воздействовали и страхом, и жалостью. Там никто не улыбался попусту. Я видел живых людей, они плакали, грустили, злились.
На некоторых моих соседей по больнице действовало то, на других иное. К каждому специалисты находили свой ключик. А я просто отдыхал от лжи. Врачи старались, но причину моей агрессии так и не узнали. Современная психиатрия лихо управляется с человеческой памятью: события считывают, стирают, заменяют на другие. Комитет Общественного Счастья щедро финансирует такие опыты. Борис Семёнович, мой врач, был в растерянности. Тот злосчастный эпизод, который определял моё поведение по отношению к варварам и вандалам, был много раз осаждён во время сеансов. Но так и не сдан моим мозгом. Был нужен толчок извне, но какой именно, Борис Семёнович затруднялся сказать.
Меня выписали с новым чипом в руке. Перед выпиской проверили действие спрея. Организм снова стал восприимчив к этому веществу. Чтобы свести к минимуму неприятности, я поселился на работе. Там тихо, спокойно. Посетителей мало. Почему-то никого не тянет к звёздам. Я сторож в обсерватории. Вернее, был им. Я спокойно жил и наслаждался где-то год. Что происходило в мире, меня не интересовало. Каждую ночь я поднимался к куполу. Я смотрел на все звёзды по очереди, на каждую, до которой мог дотянуться взглядом. И на все вместе. Я запоминал красоту. Чистую, не испорченную людьми. Мне было хорошо, и иногда хотелось плакать от радости. Мне было и немного страшно, но я контролировал себя, чтобы не разволноваться, не пробудить чип, продлить тихое яркое чудо. Я чувствовал себя одним во всей Вселенной. Зато живым.
Одним тихим утром мой покой был нарушен, уничтожен окончательно. В обсерваторию пришла делегация от Комитета. Больше чиновники, чем учёные решали вопрос о том, не отдать ли звёзды толпе. Не открыть ли обсерваторию для свободных посещений, для общественного счастья. Глава делегации подошёл ко мне, представился: «Ломов Игнат Иванович». И протянул руку.
И тут что-то лопнуло в моей голове, треснула защитная оболочка, стрелки внутренних часов бешено завертелись назад, и я снова стал маленьким мальчиком. Мне четыре года, мама отвела меня в детский сад. Я плакал каждый раз, когда она уходила. Но так было нужно, мы были одни, за мной некому было смотреть. Сегодня я взял с собой в садик самое лучшее, что у меня есть: калейдоскоп. Дети часто приносили игрушки и книги из дома, чтобы показать другим, поделиться радостью. Калейдоскоп был моей радостью, моим личным волшебством. С ним я путешествовал по сказочным мирам, летал на далёкие планеты. Мечтал и был счастлив.
Всем было интересно. Такой игрушки никто никогда не видел. Их перестали выпускать ещё в начале века, как сказала мама. Сначала настоящие калейдоскопы заменили пластмассовыми, а потом и такие исчезли. А мой настоящий, с большими стеклянными линзами и тысячью разноцветных причудливых узоров внутри.
После тихого часа я спешу снова взять своё чудо в руки, показать детям из группы. И нахожу его сломанным, разбитым. Рядом с трубой на полу валяются обычные цветные стекляшки. Ко мне подходит Игнат Ломов и говорит: «Я проверил. Он не волшебный. И внутри никаких чудес нет. Пойдём играть в мяч». Я вцепляюсь Игнату в волосы, машу кулаками, ногами. «Дурак! Убийца!», — кричу я. Меня оттаскивают воспитатели, и до конца дня я сижу, наказанный, в спальне. У меня перед глазами стоят слёзы, я давлю их, зажмурившись. Нажимаю на глаза пальцами — и на стене передо мной плывут большие круги. Сначала белые, они постепенно окрашиваются в разные цвета, появляются лучи, мерещатся звёзды. Когда мама пришла за мной, с ней долго разговаривали воспитатели. По дороге домой мама сказала: «Витя, люди разные. Есть те, кто разбирает чудесные вещи, чтобы посмотреть, что внутри. И есть те, кто просто наблюдает волшебство». «А каких больше?» — спросил я. Мама вздохнула. «Может, в будущем люди изменятся», — сказала она.
Мои пальцы намертво впились в протянутую Ломовым руку. Улыбка начала сползать с его лица. Кости в кисти захрустели. Меня доброжелательно оттащили крепкие мужчины с благодушными лицами. Дружинники сопровождали делегатов, и гадкое тупое довольство мгновенно влилось в мой нос.
Я опять оказался в «Острове спокойствия», и теперь Борис Семёнович знал, с каким куском памяти надо работать. Но на эти действия я должен был подписать согласие. Мне предложили на выбор полностью стереть тот день из памяти; заменить фрагменты с разбитым калейдоскопом на яркие картинки продолжения веселья, где игрушка была цела, а мы с Игнатом смотрели в неё по очереди; исключить слова Игната, создать воспоминания, как будто это я сам сломал калейдоскоп; и много, много другого. Но я отказался от всего. Всё было неправильно, нечестно. Я хотел помнить и знать правду. Без этого я бы не мог оставаться собой. Я целиком был бы заменён. И стал бы таким же, как Ломов.
Мне дали две недели на раздумья. Меня больше не могли держать в больнице без лечения, а от манипуляций с памятью я отказался письменно. Но должен был быть какой-то выход, и он появился. Борис Семёнович предложил сделать запрос на криосохранение. В наше время это исключительная мера. Замораживают только тех, кто отказался от лечения болезней современными методами. А ведь у нас лечат всё. И люди счастливы. Почти все. Разрешение на криоконсервацию дают врачи совместно с Комитетом. Мой случай уникален, и решение было принято сразу, они были рады избавиться от непонятного психа. Я подписал согласие на сохранение, причём указал максимальный срок, семьдесят лет. Мой врач заверил, что достаточно лет десяти-двенадцати, за это время найдутся новые методы работы с памятью. Но я хочу другого.
Мне настолько жутко, что я просто бегу отсюда. Не могу смотреть, в кого превращаются люди. Не могу ничего изменить даже для себя, не говоря уже про всех нас. Суждено ли мне разморозиться когда-нибудь, я не знаю. Может быть, общественное счастье достигнет предела, и люди исчезнут, истребив сначала всё вокруг. И я очнусь там, где нет людей. А может быть, я не проснусь вовсе. Иногда сквозь отчаяние пробивается что-то. Наверное, это надежда. Я хочу надеяться, что за семьдесят лет люди одумаются, прекратят препарировать красоту.