С кем бы побегать - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Легче, легче, не нажимать, дышать снизу, от пальчиков на ногах дышать! — слышит она в воображении голос деспотичной и обожаемой Алины. — Не дай бог тебе петь с таким зажатым горлом: х-х! х-х! Ты разве Цецилия Бартоли?»
Улыбнувшись про себя, Тамар по завету своей учительницы взбирается по воображаемой лестнице — от горла до тайной птички в центре лба, и Алина, которая и сама выглядит немного по-птичьи, проворно приподнимается над роялем, ее слишком узкая юбка шуршит, одна рука продолжает играть, а другая — на лбу Тамар: «Пожалуйста! Браво! Теперь слышно! Глядишь, и на прослушивании услышат, а?»
Но Алина готовила ее к пению в концертных залах, на фестивалях или в мастер-классах, с известными дирижерами или с гениальными оперными режиссерами, наезжающими из-за границы, или на ежегодных выступлениях хора, перед дружески настроенными слушателями, под гордым маминым взглядом (отец приплетался нехотя, и однажды Тамар даже заметила, как он читает во время концерта). Иногда приходила еще пара родительских друзей — из тех, чьи лица смягчаются и сияют, когда она поет: девочка, которую они знают с пеленок, родившаяся с таким оглушительным воплем, что даже акушерка сказала, что она будет «певицей в опере», а на одной младенческой фотографии она поет, микрофоном держа перед собой штепсель от утюга…
И вот уже накатывает срыв… жаль, что так быстро. Но ведь ясно было, что именно это с ней и случится, все-таки не станем забывать, дорогие друзья и родители, что Тамар не знает, чего ждать от себя на улице, не знает, может ли она положиться на себя. Так-то вот, милочка моя, блаженненькая моя, на самом деле надеяться не на кого, даже на себя, особенно на себя…
И вместе с испугом приходит отрезвление, крысенок отрезвления вгрызается в желудочно-кишечную полость и кусает, кусает, кусает. Тамар еще поет, непонятно как, но неприятные мысли стремительно сгущаются в слова, в черные гимны ее нутра, только бы не запеть их по ошибке…
Не прекращать, не прекращать! — беззвучно кричит она в страхе себе, когда голос начинает дрожать из-за частых и резких ударов сердца. Все тело сжимается, мышцы деревенеют, наверняка снаружи слышно все, что с ней происходит внутри, наверняка все уже заметили ее перепуганную гримасу. Еще несколько секунд, и все рухнет — не только это несчастное выступление, но и все то, что ему предшествовало, все то, что и так шатко и неустойчиво. Прекрасно, дебилка, так тебе и надо! Ты наконец понимаешь, чего наворотила в своих ненормальных мозгах? Дошло до тебя, во что себя втянула? Ты пропала. Теперь приведи себя в порядок и тихонечко возвращайся домой. Нет, нет, продолжай петь! Пожалуйста, пожалуйста, продолжай петь! Тамар пресмыкается перед собой, словно перед зловещим похитителем детей, в лапы к которому угодила. Если бы у нее в руках был хоть какой-нибудь инструмент: гитара, да пусть барабан, даже платок, как у Паваротти, — что-нибудь, за что можно схватиться, сжаться за ним всем телом… Удары сердца превращаются в монотонный клекот, кто-то внутри Тамар с сатанинским усердием приводит в действие силы, способные разрушить ее: все неприязненные взгляды, когда-либо брошенные на нее, все перешептывания, все неприятности, старые провинности, позоры и обиды. Колонна крыс шагает в ногу. Глянь-ка, как быстро тебя разоблачила реальность — не та, что в твоих фантазиях, а настоящая… Ведь здесь жизнь, дорогуша, подлинная жизнь, осязаемая, ты пытаешься пристроиться к ней, а она отторгает тебя, как тело отторгает чужеродный орган. «Ты опять дышишь грудью, а не диафрагмой, — сухо подводит итог Алина, вжикает молнией своего черного ридикюля и поворачивается, чтобы уйти. — Твой голос застревает в горле, а я тебе тысячу раз говорила: не нажимать горлом! Не желаю, чтобы ты была как Муссолини на балконе!» А что бы сказал Идан, если бы сейчас прошел здесь? «Don't call us, we shall call you».[16] Брось, он здесь не пройдет, и знаешь почему? Ты помнишь? Потому что наш Идан сейчас в Италии… только не думать об этом сейчас, пожалуйста, пожалуйста… Идан и Ади, и весь хор — месяц выступлений по всей стране. Сегодня они поют в «Театро де ла Пергола»; между прочим, именно сейчас у них репетиция с флорентийским симфоническим оркестром. Забудь, забудь, сосредоточься, вспомни, что это твой заработок, что без этих денег останешься вечером без еды. До вчерашнего дня они были в Венеции, в «Театро Фениче», интересно, как прошло выступление и отправились ли они потом смотреть мост Вздохов и есть фруктовое мороженое на площади Сан-Марко. Ради этой поездки они втроем трудились почти полгода, она тогда и не представляла, что весь мир так перевернется. Забудь про Венецию, вспомни про Сюзанну, отдай свой голос песне. А что, если Идан и Ади смогли все устроить так, чтобы спать в Венеции вместе, то есть у одних хозяев, то есть… дверь в дверь?
Эта мысль перехватывает ей горло, и Тамар замолкает на полуслове. Она точно онемела. Гитара на кассете продолжает без нее, сопровождая Сюзанну без Сюзанны. Тамар выключает магнитофон, оседает на мостовую и сидит, уронив голову на руки. Люди смотрят на нее еще минутку. Пожимают плечами. Начинают расходиться, снова натягивая на себя оболочки непричастности и равнодушия улицы. Только одна пожилая женщина, тяжело переваливающаяся и бедно одетая, подходит к ней:
— Деточка, ты больна? Ты сегодня что-нибудь ела?
В ее глазах жалость и тревога, и Тамар с большим усилием выдавливает из себя подобие улыбки:
— Я в порядке, только голова чуть-чуть закружилась.
Женщина копается в кошельке, роется среди старых автобусных билетов. Тамар не понимает, что она там ищет. Женщина достает несколько шекелевых монеток и кладет рядом с Тамар на землю.
— На, миленькая, купи себе чего-нибудь покушать. Так ведь нельзя…
Тамар смотрит на деньги. Эта женщина, похоже, куда беднее ее самой. Она чувствует себя мошенницей, вымогательницей. Но тут же вспоминает, что это роль, что она — персонаж той пьесы, которую сама пишет, ставит и играет. А главное, она всем сердцем надеется, что есть некто, наблюдающий за ней со стороны и видящий именно то, что она хочет ему показать. И девочка в этом спектакле обязана взять эти монетки, пересчитать, ссыпать в карман рюкзака и улыбнуться про себя с облегчением — теперь есть на что купить еды.
Динка кладет голову ей на колени и заглядывает в глаза. О, эта большая, материнская собачья голова! Тамар молча жалуется ей: «Ой, Динка, я боюсь. Я не могу вот так вот, перед посторонними…»
«Не морочь мне голову. — Динка дышит ей в ладонь. — Во-первых, ты все можешь, а во-вторых, напомни-ка мне, кто сдернул блузку в заключительной песне из «Волос» на отчетном концерте, перед всей публикой?»
«Но там это было по-другому, — смущается Тамар. — Там… ну как тебе объяснить?»
Динка чуть приподнимает брови, что придает ее морде выражение ироничного удивления. И Тамар раздражается:
«Даже ты не понимаешь? Это как раз и была та самая отвага трусов и выпендреж тихонь, то самое «назло» тех, кто боится собственной тени. Всегда это так… ну, эти заходы, которые Шай называл «слалом», а теперь у меня нет на них сил…»
«Ну так займись этим и здесь! — выносит приговор Динка, решительно высвобождая голову из объятий Тамар. — Продемонстрируй им, что такое выпендреж тихонь, устрой им слалом трусов!»
«А что, если над моим пением начнут смеяться? — умоляет Тамар. — И что, если я еще раз облажаюсь? Кому я буду нужна?»
Но обе они знают, что самое-то страшное будет именно в том случае, если этот заход удастся, если ее план осуществится и потянет ее, шаг за шагом, к тем, кто ее должен поймать.
— Ну-ка, — говорит Тамар с неожиданным приливом лихорадочной энергии, — покажем им, кто мы такие!
В два часа дня, ровно через четыре недели после провальной премьеры Тамар, Асаф вышел из монастыря. Солнце ошеломило его, он ощутил себя человеком, пробывшим долгое время в ином, очень далеком мире. Теодора проводила его до лестницы, наказав, чтобы он разыскал Тамар, и поскорее. Оставалось еще полно вопросов, которые Асаф хотел ей задать, но он понял, что ничего нового о Тамар монахиня ему не сообщит, да и находиться в отгороженной от всего мира комнатке больше не мог.
Все тело почему-то пульсировало непонятным напряжением. Динка шла рядом, время от времени бросая на него удивленные взгляды. Может, собаки чуют такие вещи, подумал Асаф, такие вот вспышки неврастении. Он перешел на бег, и Динка рванулась следом. Асаф любил бегать, бег его успокаивал, да и размышлять на бегу было приятно. Учитель физкультуры неоднократно пытался уговорить его поучаствовать в соревнованиях, уверяя, что у него ритмичное дыхание и хороший пульс, а главное — выносливость, подходящая для кроссов. Но Асаф не любил ни напряжения соревнований, ни соперничества с незнакомыми людьми, а главное — он не любил выставляться перед публикой. Смешно, что в беге на шестьдесят метров он всегда бывал среди последних (из-за того, что физкультурник называл «запоздалым заводом»), но в беге на два или на пять километров у него не было соперников даже среди старшеклассников. «С того момента, как у тебя что пошло, так все, а? И до конца, без дураков!» — как-то с изумлением сказал ему физкультурник, и эту короткую фразу Асаф хранил в сердце, как медаль.