Как любят мертвые - Чарльз Буковски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да? – спросила она.
– Я сортировщик почты, – ответил я, – и хочу уволиться.
Она засунула руку под стойку и вытащила пачку бумаг.
– Все это? Она улыбнулась:
– Вам ведь это под силу, правда?
– Не волнуйтесь, – ответил я, – под силу.
8
Для того чтобы выбраться оттуда, нужно было заполнять больше бумаг, чем для того, чтоб устроиться.
Первая страница, выданная мне, была размноженным обращением городского почтмейстера.
Начиналась она так:
Мне очень жаль, что вы заканчиваете работу в почтовой службе и… – и т. д., и т. п.
Как может ему быть жаль? Он меня даже не знает.
Затем шел список вопросов.
Находили ли Вы понимание в своих надзирателях? Могли ли Вы обмениваться с ними мнениями?
Да, ответил я.
Не находили ли вы надзирателей каким-либо образом предубежденными против расы, вероисповедания, образования или какого-либо связанного с ними фактора?
Нет, ответил я.
Еще такой был:
Посоветуете ли Вы своим друзьям искать работу в почтовой службе?
Конечно, ответил я.
Если у Вас есть неразрешенные трудовые конфликты или жалобы на почтовую службу, пожалуйста, перечислите их на обратной стороне этого листа.
Жалоб нет, написал я.
Тут моя чернокожая девушка вернулась.
– Закончили уже?
– Закончил.
– Я ни разу не видела, чтобы бумаги заполняли так скоро.
– «Быстро», – сказал я.
– «Быстро»? – переспросила она. – Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что мы будем делать дальше?
– Пройдемте, пожалуйста.
Я протиснулся следом за ее жопкой между столов куда-то в самый дальний угол.
– Садитесь, – сказал мужчина.
Он не торопясь прочел мои бумаги. Затем взглянул на меня.
– Могу я спросить, почему вы увольняетесь? Из-за мер дисциплинарного воздействия, примененных к вам?
– Нет.
– В таком случае, какова причина вашего увольнения?
– Продолжение карьеры.
– Продолжение карьеры?
Он пристально смотрел на меня. До моего 50-го дня рождения оставалось меньше восьми месяцев. Я знал, о чем он думает.
– Могу я поинтересоваться, что это будет за «карьера»?
– Что ж, сэр, я вам скажу. Охотничий сезон в дельте – только с декабря по февраль. Я уже потерял месяц.
– Месяц? Но вы проработали здесь одиннадцать лет.
– Ну ладно, потерял одиннадцать лет. За эти три месяца охоты в Рукаве Ля-Фурш я могу сделать от десяти до двадцати кусков.
– И чем же вы занимаетесь?
– Ловушки ставлю! На ондатру, нутрию, норку, выдру… на енота. Нужна мне только пирога. Двадцать процентов выручки отдаю за пользование участком. Мне платят доллар с четвертью за шкурку ондатры, три бакса на норку, четыре – за выхухоля, полтора – за нутрию и двадцать пять – за выдру. Тушки ондатры я продаю – а они примерно в фут длиной – по пять центов на фабрику корма для кошек. За освежеванную нутрию я получаю двадцать пять центов. Кроме этого, я держу поросят, курей и уток. Сомиков ловлю. Это делается просто. Берешь…
– Ничего, мистер Чинаски, этого достаточно.
Он вправил какие-то бумажки себе в машинку и застучал по клавишам.
Я поднял глаза: передо мною стоял Паркер Андерсон, мой профсоюзный деятель, старый добрый Паркер, брившийся и какавший на заправках, стоял и улыбался мне своим оскалом политика.
– Увольняешься, Хэнк? Я-то знаю, что ты грозился все одиннадцать лет…
– Ага, еду в Южную Луизиану добряки ловить.
– А у них там ипподром есть?
– Что, смеешься? «Ярмарки» – один из старейших ипподромов в стране!
С Паркером был молоденький белый парнишка – один из племени потерянных невротиков, – с глазами, подернутыми влажными пленками слез. По одной большой слезе в каждом глазу. Они не выкатывались. Это завораживало. Я видел, как женщины сидят и смотрят на меня такими же глазами, прежде чем рассвирепеть и заорать, какой я мерзавец. Очевидно, парнишка попался в одну из множества ловушек и стал Паркеровой шестеркой. В обмен Паркер сбережет ему работу.
Мужчина протянул мне подписать еще одну бумагу, и я оттуда выбрался.
Паркер сказал:
– Удачи, старик, – когда я проходил мимо.
– Спасибо, детка, – ответил я.
Я совершенно не чувствовал себя иначе. Но знал, что довольно скоро на меня подействует, как на того, кого быстро поднимают из глубин моря, причем подействует с особыми выворотами. Как на проклятых попугайчиков Джойс. После жизни в клетке я осмелился пролезть в дыру и вылетел наружу – словно выстрел в небеса. Небеса?
9
Я ушел в вывороты. Я бухал и не просыхал сильнее, чем говенный скунс в чистилище. Я даже поднес к глотке мясницкий нож как-то ночью на кухне – а потом подумал: полегче, старичок, твоя маленькая девочка, может, еще захочет сходить с тобой в зоопарк. Мороженое, шимпанзе, тигры, зеленые и красные птицы, и солнце – спускается ей на макушку, солнце спускается и заползает в волосы у тебя на руках, полегче, старичок.
Когда я пришел в себя, я сидел в своей передней комнате, харкал на ковер, гасил бычки о запястья и хохотал. Спятил, как мартовский заяц. Я поднял голову: передо мной сидел студент-медик. Между нами на кофейном столике в уютной толстой банке сидело человеческое сердце. Вокруг него – а в честь прежней владелицы оно было обозначено «Фрэнсис» – стояли полупустые бутылки виски и скотча, толпились пивные банки, пепельницы, всякий мусор. Я извлек оттуда бутылку и глотнул адской смеси пива и пепла. Я не ел две недели. Бесконечный поток людей втекал и вытекал. Произошло семь или восемь диких попоек, когда я постоянно требовал: «Больше пойла! Больше пойла! Больше пойла!» Я улетал к небесам; а они просто болтали – ну, и мацали друг друга.
– Ага, – сказал я студенту-медику, – ну и чего тебе от меня надо?
– Я собираюсь быть вашим личным терапевтом.
– Хорошо, доктор, первое, что мне нужно от вас, – уберите отсюда это блядское сердце!
– Не-а.
– Что?
– Сердце останется тут.
– Слушай, мужик, я даже не знаю, как тебя зовут…
– Уилберт.
– Так, Уилберт, я не знаю, кто ты такой и как сюда попал, но ты заберешь Фрэнсис с собой!
– Нет, она останется у вас.
Затем он взял свой игрушечный мешочек и резиновую манжетку для руки, подавил на грушу, и резинка надулась.
– У вас давление девятнадцатилетнего, – сообщил он мне.
– На хуй. Слушай, разве это по закону – чтоб человеческие сердца вот так валялись?
– Я за ним вернусь. Теперь вдохните!
– Я думал, что меня почтамт с ума сводит. А теперь еще и ты возник.
– Тихо! Вдох!