Александр Солженицын - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
12 октября состоялось «историческое» заседание Президиума ЦК, решившее публиковать «Ивана Денисовича». 15 октября Твардовский был у Лебедева и узнал о деле в общих чертах. 20 октября Хрущёв принял, наконец, Твардовского. «Ну, вот насчёт “Ивана Денисовича”. Я начал читать, признаюсь, с некоторым предубеждением и прочёл не сразу, поначалу как-то особенно не забирало… А потом пошло и пошло. Вторую половину мы уж вместе с Микояном читали. Да, материал необычный, но, я скажу, и стиль, и язык необычный — не вдруг пошло. Что ж, я считаю, вещь сильная, очень. И она не вызывает, несмотря на такой материал, чувства тяжёлого, хотя там много горечи. Я считаю, эта вещь жизнеутверждающая. И написана, я считаю, с партийных позиций». Хрущёв заметил, что не все участники заседания и не сразу так восприняли повесть. Клонили смягчить обрисовку лагерной администрации, чтобы не очернять работников НКВД. «Вы что же, — говорил им Хрущёв, — думаете, что там не было жестокостей? Было, и люди такие подбирались, и весь порядок к тому вёл. Это — не дом отдыха». Хрущёв рассказывал о комиссии по сталинским злодеяниям, собравшей уже три тома материалов, которые будут сохранены для тех, кто придёт на смену, о том, что люди у власти не судьи сами себе, и только потомки смогут понять, какое наследие было получено и как его пришлось преодолевать. И ещё раз подчеркнул Твардовский: если бы не он, Хрущёв, талантливую повесть непременно зарезали бы. Никита охотно согласился. И обещал прочесть «Тёркина на том свете», когда автор поставит в поэме последнюю точку.
В одно лето 1962-го, во власти одного человека скрестились расстрел рабочих в Новочеркасске и чтение «Ивана Денисовича», закрытые суды над участниками демонстрации с тяжёлыми приговорами и — умиление работягой, который трудится и раствор бережёт… В одну осеннюю неделю соединялись карибский кризис (скандальное обнаружение советских ракет на Кубе) и высочайшая виза на «Один день». Как невероятно зависел «Иван Денисович» от внутренних партийных ветров и больших международных бурь…
20 октября в Рязань была отправлена телеграмма: «Повесть идёт одиннадцатым номером журнала поздравляю = Твардовский». Солженицын ответил сдержанно: «В последнее время я так уже понимал (и вполне смирился с этим), что “Иван Денисович” не пойдёт. Тем неожиданней и приятнее было вчера получить Вашу телеграмму, за которую благодарю Вас». Твардовский был почти оскорблён сухостью тона. «Скажу по правде, что мне, вместе с моими товарищами по редакции (и не только редакции!), пережившему настоящий праздник победы, торжества в день, когда я узнал, что “все хорошо”, — мне показалась чуть-чуть огорчительной та сдержанность, с которой Вы отозвались на мою телеграмму-поздравление, то словечко “приятно”, которое в данном случае было, простите, просто обидным для меня. Много месяцев я жил с Вашей вещью и её возможной судьбой в полной душевной неотрывности, для меня это было вопросом “или — или”».
Солженицын ответил благодарным письмом, пытаясь объяснить разницу между «праздником победы», царящим в редакции, и своим положением. «Моя жизнь в Рязани идёт во всём настолько по-старому (в лагерной телогрейке иду с утра колоть дрова, потом готовлюсь к урокам, потом иду в школу, там меня корят за пропуск политзанятий или упущения во внеклассной работе), что московские разговоры и телеграммы кажутся чистым сном». Главной радостью было — написать повесть, главным признанием — когда её бессонной ночью оценил Твардовский. «Самая большая человеческая радость была в том, что я в Вас не ошибся! Вы пренебрегли многим и взяли на себя ответственность за эту повесть, сняли её с меня. С тех пор я мог уже о ней не думать, а только издали удивляться той настойчивости и умению, с которыми Вы её постепенно проводите».
Теми же днями он написал и Зубовым: «Понимаю, как существенно меняется моя жизнь, какие большие духовные возможности, но и духовные опасности (слава, успех, порча сознания и души, халтура) сулит мне будущее. Сейчас я ещё ошеломлен…» Перед ноябрьскими праздниками автора вызвали читать корректуру. Пока в его руках была машинопись, история казалось нереальной. Но когда в номере гостиницы «Украина» с пугающе роскошными коврами легли на стол необрезанные журнальные страницы, и автор увидел, как выступает из топи забвения лагерная зона, он плакал над «Иваном Денисовичем» — впервые. Никакие силы не могли заставить вычеркнуть из «Щ» слова, бдительно досмотренные Лебедевым: «Всё ж Ты есть, Создатель, на небе. Долго терпишь, да больно бьёшь». Это была 1 в жизни Солженицына корректура, он правил её, слушая по радио сообщения о карибском кризисе; окажись Хрущёв в эти дни сумасбродом, всё могло полететь в тартарары. Но — пронесло… Твардовский же, глядя на вёрстку, говорил: «Сам себе не верю, неужели мы это напечатаем?!»
А Москва, раскалённая слухами, томимая ожиданием, читала 5 ноября в «Известиях» рассказ «Самородок» некоего Г. Шелеста из Читы — про то, как зэки в лагере на Колыме, найдя золотой слиток в полтора килограмма, сдали его властям: «Что бы с нами ни было, мы коммунисты…» «Непроходимый» рассказик, прежде отвергнутый, в преддверии новомирской публикации был срочно запрошен по телефону. Разгадав прыть А. Аджубея, главного редактора «Известий» и хрущёвского зятя, торопившегося обскакать «Новый мир» и застолбить тему, Твардовский комментировал: «Нужно помнить, что ничто в чистом виде не приходит — говно обязательно поплывёт поверх потока, и как будто поток только для того и родился, чтобы нести на себе его». Перехватить инициативу «Известиям» не удалось: золотой слиток рассыпался трухой.
«Мне сказали, что Санина повесть будет напечатана в “Новом мире”. А ещё сказали: “Родится большой русский писатель”», — нарушив шестилетнее молчание, писала Лида Ежерец-Сомова. «Говорят, одиннадцатый номер будет невозможно достать. Могу ли я надеяться на получение авторского экземпляра?», — спрашивала Шура Попова; недавно она гостила в Рязани, и Саня читал вслух свой новый рассказ. В середине ноября взволнованно сообщал Ивашев-Мусатов, что старые друзья, много пережившие вместе, с восторгом ждут рассказ.
В ноябрьские праздники Твардовский прислал в Рязань большое письмо. Он взывал к сдержанности автора, стоящего на пороге триумфа, надеялся на его спокойствие, выдержку, зрелость мысли, бескорыстие и несуетность дара. Он рассчитывал, что жизненный опыт поможет достойно перенести испытание славой. 15 ноября Солженицын, вызванный телеграммой, впервые был у Твардовского дома, на Котельнической набережной. Они беседовали несколько часов без свидетелей, а потом прибыл редакционный курьер с сигнальным экземпляром одиннадцатого номера. Твардовский радовался и порхал по комнате, как ребёнок: «Птичка вылетела! Птичка вылетела!.. Теперь уж вряд ли задержат! Теперь уж — почти невозможно!» «Был у меня Солженицын, — запишет он через пару дней. — Опять молодец, умён и чист, полон энергии, которой, впрочем, его бы не лишила и “катастрофа” с “Денисычем”. Был только чуть более возбуждён, говорлив, но все равно умён и хорош». А Солженицын говорил, как рад был не ошибиться в двух главных точках, на эти две точки только и опирался. «Но разве дело в том, что он во мне не ошибся, дело в том, что я в нём и в себе не ошибся».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});