Александр Солженицын - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту осень Ахматова подарила ему томик стихов: «А. Солженицыну в дни его славы». Он понял, что значила такая надпись. Дни — вот было ключевое слово. Он не сомневался, что эта слава — не надолго, ощущал её коварство, её опасную летучесть. Сколько продлится инерция успеха? Чем он располагает — годом? месяцем? неделей? Он хотел, чтобы вещи, следуя одна за другой, выстреливали, как автоматная очередь. «Такова была сила общего захвала, общего взлёта, что в тех же днях сказал мне Твардовский: теперь пускаем “Матрёну”! Матрёну, от которой журнал в начале года отказался, которая “никогда не может быть напечатана”, — теперь лёгкой рукой он отправлял в набор, даже позабыв о своём отказе тогда!» Твардовский дал название «Матрёнин двор» — авторское «Не стоит село без праведника» казалось слишком назидательным. С колёс пошла и Кочетовка, изменённая на Кречетовку, во избежание рифмы с Кочетовым, редактором «Октября». Твардовский провёл четырёхчасовой разбор «без наркоза», но и без цензорских вывертов: Солженицын отбивался, но за тонкие уроки был благодарен. «Труден кое в чём до колотья в печени», — записывал Твардовский. — Но молодец».
Пьеса, которую А. И. готовил для «Современника», внесла в отношения автора и редактора первую трещину. «Республика труда» (в варианте «Оленя и шалашовки») двигалась трудно. Ахматова сказала о пьесе: «Какая-то средневековая»; Анну Андреевну увлекал только Солженицын-прозаик. У Твардовского было куда больше претензий, и они были куда принципиальнее. «Это то, что он сам себе запретил “Иваном Денисовичем” делать (дополнять подробностями и деталями, очерком быта и нравов — образ, родившийся, выбившийся из всего этого). Вот оно, то самое, чего нужно было бояться, — он рванулся к “пьесе”, написанной им 10 лет назад, рванулся сейчас, когда воспринял успех: это что, я ещё не то знаю… Очень похоже, как я после “Муравии” начал писать пьесу, желая досказать...»
Твардовский был непреклонен — пьесу нельзя ни печатать, ни ставить. Логика редактора была безупречна, и аналог с «Муравией» работал против «Республики труда». Но автор находился внутри собственной логики, и значит, ему было по пути с «Новым миром» до тех пор, пока обеспечивался прорыв к цели. Счастье печататься вообще, и счастье печататься в «Новом мире» не должно было ни затмить, ни отменить главную цель. Поэтому признать, что пьеса десятилетней давности — всего лишь новые подробности темы, значило отказаться от своего тайного статуса и своего тайного замысла. Твардовский, при всей его трепетной любви к «Ивану Денисовичу», знать об этом замысле и не мог, и не должен был. А если бы и узнал, то скорее всего никак бы не одобрил. Твардовскому нравилось, что в «Иване Денисовиче» нет ужасов. Но это не значило, что их не было вообще или что автор дал подписку никогда о них не писать. «Конечно, я был обязан Твардовскому — но лично. Однако я не имел права считаться с личной точкой зрения и чтó обо мне подумают в “Новом мире”, а лишь из того исходить постоянно, что я — не я, и моя литературная судьба — не моя, а всех тех миллионов, кто не доцарапал, не дохрипел своей тюремной судьбы, своих поздних лагерных открытий».
И вопрос по сути: что для кого? кто для чего? журнал для автора или автор для журнала? Если оттепельный журнал — ценность абсолютная, а публикуемые в нём вещи — ценность относительная, тогда и в самом деле следует печься прежде всего о благе журнала. Но какой художник согласится применять к себе относительные мерки? или считать себя средством, в то время как журнал — цель? Ведь и сам Твардовский честно говорил: зачем мне нужен журнал, если в нём нельзя напечатать «Один день»? Разве не считал он публикацию повести делом своей жизни? Разве новомирцы не отличали «солженицынский» период в жизни журнала? Разве не верны слова Шаламова, что «Новый мир» с самого начала своего существования ничего столь сильного не печатал? Разве не Солженицын задал журналу высочайший уровень правды, моральной ответственности и художественного мастерства? В 1966-м В. Лакшин запишет в «Дневнике»: «1962 г. — дата рождения у нас новой литературы. “Иван Денисович” подвел черту под прежним и начал новое. Можно бранить Солженицына, поставить его вне литературы, но дело это обречено. Он теперь единственный романист, который даёт уверенность, что реализм не умер, что он и теперь, как прежде, единственно жизнеспособная ветвь искусства. Все другие — ветки высохшие, и голые, омертвелые... В 1962 году кончилась “молодежная литература”, “4-е поколение” со “Звёздным билетом” и пр. Появление Солженицына быстро уничтожило их легкий и скорый успех — сейчас они кажутся эпигонами самих себя, их никто не принимает всерьёз. Вот последствия выхода XI номера «Нового мира» 1962 г.... Журнал будто ждал появления Солженицына, и когда он явился — этим оправдано всё — теории, декларации, компромиссы — и под будущие векселя мы получили золотое обеспечение».
Можно ли в таком случае упрекать Солженицына, что он следовал своей стратегии, а не стратегии редакции и цензу «проходимости»? В том, что писатель боролся за свою литературу и не считал «Новый мир» святыней, не присягал ему на верность, не было обиды для журнала, тем более что риск понимался окружением Твардовского и автором «Ивана Денисовича» слишком по-разному.
Однако своё поведение после выхода «Ивана Денисовича», так или иначе скованное обязательствами, писатель позже осознает как ложное: невозвратно упускалось время разгона, когда на инерции выступлений Хрущёва можно было толкнуться во все двери — редакций, театров, киностудий. Как и предсказывал Твардовский, у Солженицына все просили дать хоть что-нибудь, любые кусочки, отрывки, и в те первые недели всё и везде пошло бы беспрепятственно. Вместо того чтобы немедленно публиковать «Крохотки», разместить в печати главы «Круга» и «Дороженьки», то есть застолбить участок, он отвечал «нет» и «нет», полагая, что так он оберегает свои вещи, и был горд, что легко устаивает против медных труб. Худсовет «Современника» настойчиво просил разрешить к постановке «Оленя и шалашовку», брался ставить пьесу тотчас, артисты готовы были обедать и ночевать в театре и за месяц выпустить спектакль. И наверняка выпустили бы, но — получили отказ. Ибо сначала пьеса должна была пройти в журнале — а журнал её забраковал: «искусства не получилось».
«Дочитал пьесу Солженицына, — замечал Твардовский. — Мнение то же самое: не нужно ни печатать, ни ставить. Он молча выслушал, но сказал, что очень любит эту вещь и хочет её всё же показать “специалистам”, т. е. режиссерам и т. п. Я не возражал было, но думаю, что и читать её не нужно никому, — боюсь, что “специалисты” бросятся ставить». Этих «специалистов» Твардовский называл «театральными гангстерами»— автор не должен был им даже показывать пьесу. А ещё приезжала дама с «Ленфильма», привезла четыре экземпляра договора на «Кречетовку», уже подписанного киностудией. «Мне оставалось только поставить подпись и получить небывалые для меня деньги — и “Кречетовка” появится на советских экранах. Я — сразу же отказался: отдать им права, а они испортят, покажут нечто осовеченное, фальшивое? А я не смогу исправить…» АПН жаждало получить интервью по поводу Карибского кризиса; некто из Кишинёва хотел делать сценарий по «Ивану Денисовичу». Поток писем, вызовов и звонков не мог бы уместиться даже и в две жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});