Тени исчезают в полдень - Анатолий Степанович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она что, сама видела вчера или ты ей рассказала?
Никулина закинула вилы на плечо и пошла прочь. Это окончательно взорвало Митьку, и он закричал:
— Ну так передай ей… Передай, что Митька извиняться придет… На коленях, мол, обещался приползти!
Тогда Клавдия вернулась, подошла близко-близко и сняла с плеча вилы. Поглядев прямо ему в глаза, тихо спросила:
— А если в самом деле придется… ползти?
— Мне-то?
— Тебе-то. Да если еще за счастье сочтешь, что позволит… приползти?
— Эт-то я-то? За счастье? Вот что… Вот что я тебе скажу! — Он кинул в рот папиросу. — А ты это ей скажи… Таких-то, как она, — я видывал уже… таких — пучок на пятачок… Да и то в базарный день. А посреди недели — еще дешевле…
Заиндевевшие Клашкины ресницы дрогнули, и в усталых глазах немолодой женщины расплескалась печаль.
— Нет, Митя, — грустно сказала она. — Может, ты видывал каких-нибудь. А таких еще не видел.
— Я-то?! — еще раз воскликнул Митька, искренне удивляясь ее словам.
— Ага, ты. Не приходилось тебе еще таких видеть. По простоте наивной она не верит… или не верила, что сын у Зины от тебя. Сплетни, говорит, все это. А вчера, глядя на тебя с Варькой… Что рот раскрыл? Папироса, гляди, выпадет.
Папироса не выпала, Митька сам ее выдернул изо рта. Выдернул, хотел отбросить прочь, но вместо этого снова сунул в зубы.
— Значит… значит, вчера… Ты гляди, догадливая какая…
И Митька неестественно рассмеялся. Клавдия в упор поглядела на него, произнесла:
— А тут вроде и догадываться нечего.
И она пошла к своему дому.
— Нет, ты погоди! — рванулся было за ней Митька. — Ты объясни… с чего это все же она?
Клавдия опять приостановилась. Она хотела было рассказать, как вчера Ирина, когда Митька ушел от скирды, уткнулась ей в грудь и, рыдая, прошептала: «Да ведь не сплетни это про него… Раз он так… так может…» Она хотела рассказать, как Ирина, не в силах держаться уже на ногах, сползла по ее груди вниз, упала в сено, зарыла в него лицо, закрыла, точно от ударов, голову руками, когда Клавдия произнесла всего три слова: «Наверное, не сплетни, Иришка…» Но вместо всего этого сказала Митьке:
— Э-эх! Да ты все равно не поймешь.
И отвернулась.
Митька постоял недвижимо, глядя вслед Клавдии. Затем швырнул под ноги так и не зажженную папиросу и побежал к мастерским, где стояли тракторы.
Домой Митька заехал на минутку, схватил ломоть хлеба, откусил раза два, остальное сунул в карман.
— Митя! Митенька! — попробовала остановить его Степанида. — Ты пообедай по-человечески. Вчера не поел как следует и сегодня… Да что же это такое? Не пропадет она, ваша работа…
— Не лезь ты, мать! — крикнул Митька. — Ты мне лучше объясни, объясни…
— Да чего тебе объяснить?
— А то… про Зинку объясни! Не ты говорила мне: «Об Зинке с ее дитем не печалься. Сюда она не вернется, уж я позабочусь…»
— Так не возвратилась пока. И не придет, насколько я знаю.
— А про ребенка… Что он… Опять же ты говорила: «Уж я сделаю, не узнают люди, чей он… Так сделаю, что, если и сама признается, не поверят ей…»
— Митенька, Митенька! И сделала. Да что стряслось-то?
— А-а… — отмахнулся Митька и выскочил из избы.
…До позднего вечера он гонял трактор взад и вперед по огромному полю, нарезая снегопахом глубокие борозды. Вернувшись домой, ни слова не говоря, бухнулся в постель.
…Утром тоже встал молча. На кухне плеснул в лицо холодной воды. И, только вытираясь мохнатым полотенцем, усмехнулся про себя: «Догадывается, значит? Не видывал я таких? Дурак Митька, значит? Ладно, Митька, будь дураком, да не простаком. Так частенько говаривает мать. Что же, если подумать — правильные слова…»
Он взял с подоконника крынку молока, накрытую блюдечком, поболтал и выпил чуть не половину. И, насвистывая, стал одеваться.
Степанида вышла из своей комнаты, заспанная, разлохмаченная, с красными рубцами на щеке.
— Ты куда, сынок, в такую рань? — спросила она, придерживая одной рукой кофточку на груди, другой приглаживая волосы.
— Пойду пробегусь на лыжах по морозцу. Разомнусь.
Морозный воздух был сух и свирепо обжигало горло. За ночь на снега, на крыши домов, на заиндевелые деревья осыпалось много звездной пыли. Эта искрящаяся пыль толстым слоем лежала и на укатанной деревенской улице. Взбивая ее лыжами, Митька побежал за околицу.
Тут он остановился, поглядел на Марьин утес. Звездная пыль сверкала и на осокоре, и на отвесной стене утеса.
Но здесь она горела не тем серебристым блеском, как повсюду, а вспыхивала и переливалась цветными кругами — то голубоватыми, то розовыми, то сине-фиолетовыми.
Митька давно привык к этому удивительному свечению утеса и сейчас отметил только равнодушно: значит, скоро взойдет солнце.
Издалека, еле слышимый, донесся паровозный гудок. Митьке почудилось даже, что он улавливает перестук колес по рельсам. Он перестал дышать, напряг слух — и точно: где-то шел поезд. Мерзлые рельсы были особенно звонки, колкий морозный воздух хорошо проводил звуки — и певучий звон долетел сюды, к Марьиному утесу. Митька даже позавидовал утесу, который слушает каждый день эту музыку, и стал думать о Лене-Елене, о маленьком докторе станционного медпункта. Он вспомнил, как сидел в ее кабинетике на клеенчатой кушетке, а она откинулась на спинку стула, голова ее оказалась в полосе солнечного света. И заискрились ее волосы, пронизанные этим светом, а весь профиль лица — лоб, нос, губы и подбородок — очертила золотисто-розовая каемка…
«Значит, не придется мне никогда видеть таких? Не придется?!» — со злорадством спрашивал он не то самого себя, не то Клавдию Никулину.
Он с силой оттолкнулся палками и крупным, размашистым шагом заскользил по дороге, которая вела на станцию.
Станция была тихой, безлюдной. Маленькие домишки наперебой дымили трубами, и этот дым, поднимаясь в небо, застилал вставшее около часа назад солнце.
В медпункте никого не было, кроме низенькой и полной рыжеволосой женщины лет пятидесяти, в зеленом халате. Женщина, вероятно