Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снежный свет ламп- $1молний» возвращает Шурку к действительности. Она, эта действительность, не только отрадна, но и удивительна, как то, что ему сейчас чудилось.
На учительском столике, застланном газетой (не пожалел Григорий Евгеньевич), душисто дымит чугун с горячей картошкой. Ночлежники, законные и незаконные, одинаково чинно посиживают на ближних к чугуну партах, боком, повернув заколдованные лица к самому желанному, чем собирается сейчас наградить их баловница — жизнь, эдакая кудесница. У Растрепы светится медная голова, как третья лампа- $1молния» под красным абажуром. Этот новый рыжий огнище с косичками и бантиками не уступал, пожалуй, снежно — матовому, а может, был еще и получше, потому что осветил, показал Шурке свободный кончик парты возле себя. Вполне можно поместиться, что Шурка немедля и сделал, как бы случайно, не глядя на красный абажур. Все равно третья лампа зашипела, как положено шипеть разбавленному водой керосину, когда он горит, принялась толкаться и лягаться, а сама незаметно потеснилась, прибавила свободного местечка, Шурка уселся половчее.
Откуда‑то взялась Татьяна Петровна, в пуховом платке, накинутом на плечи, с бутылкой подсолнечного масла, солонкой и чайными блюдцами. Вот это да — всамделишное подсолнечное масло, давно пропавшее в лавке Устина Павлыча, янтарное, духовитое, ни с чем не сравнимое! Оно вкуснее льняного и, даром что называется постным, совсем — совсем скоромное, даже лучше, чем коровье, вот оно какое… А сторожихи не видать, верно, домой ушла, ну и слава богу, и одной Татьяны Петровны хватит за глаза. А может, еще и она уйдет к себе — это было бы замечательно… Но Татьяна Петровна, кажется, не собирается уходить, расставляет по занятым партам блюдца, строго следит за порядком.
Появляется в классе и Григорий Евгеньевич в овчинной безрукавке, по — домашнему. Он, смеясь, показывает желающим стакан с горчицей — нежданной и самой лучшей приправой для такого кушанья, как горячая картошка в мундире. Смотрите, и подсолнечное масло и горчица!.. Ну, спасибо, хозяюшка Татьяна Петровна, это ведь все твоих рук дело. За это можно ночлежникам и потерпеть немножко от тебя. Сердись, кричи себе на здоровье, сколько хочется, — все перенесут ребята, хоть в угол столбом к печке ставь, и там нынче тепло и весело.
Крутовские и сломлинские мальчишки и девчонки замечают у Григория Евгеньевича Олегову ковригу хлеба. От такой радостной неожиданности они даже повскакали за партами, чтобы лучше разглядеть каравай, какой он большой и белый, что ситный. Двухголовый от гордости и удовольствия засопел, потупился. Яшка отблагодарил его оплеухой.
— Петушков! — закричала Татьяна Петровна. — Это еще что такое? Всем сидеть за партами смирно!
— Да, да, ребятки, пожалуйста, вы мне обещали… самодисциплина до утра, — попросил Григорий Евгеньевич.
И все взяли себя, как положено, в ежовые рукавицы.
Ну, будет пир горой! Подсолнечное масло нальют в блюдца, как это делают иногда, в богатый час, дома, туда же бросят по щепотке соли. Горчицу разведут — маслом отдельно, круто посолят. Горчица для мужиков, настоящих ее ценителей, падких на эту остро — горькую, забористую, как хрен, редкостную городскую приправу, — недаром ведь Колька Сморчок, известный мужик, понимающий толк в горчице, ест ее полными ложками.
Олегов дареный хлеб нарезан крупными ломтями и разложен по партам: каждому голодному рту — кусок. В чайных блюдцах полнехонько налито подсолнечного масла. Оно такое светлое, запашистое, что жалко до него дотрагиваться. И картошка в чугуне дымит горячим паром, розовая и желтая, будто крашенные в пасху яйца, да еще с заветными трещинками и подгорелыми бочками.
Остается, не торопясь, торжественно, после многих приглашений, как в Тихвинскую за праздничным столом, протянуть к чугуну сытую руку и осторожно, тремя пальчиками взять самую плохонькую картошину, малую, с корявинками. А хозяева, заметив, остановят тебя, подсунут, спасибо, самую большую, разваристо — сахарную. Отказываться нельзя, надо говорить: «Много благодарны, сами кушайте». И, обжигаясь, катая в ладонях подарок, торопливо, изо всей мочи — моченьки дуя на него, очистить поскорей, пока жар не прохватил до мяса пальцы. Затем медленно, будто нехотя, обмакнуть чищеную, дышащую паром и еще бог знает чем рассыпчатую благодать в масло и горчицу с солью и помаленьку, церемонясь, сдерживая нетерпение, уступая настойчивым просьбам, по четвертинке отправлять благородно в рот, глотать эту царскую еду и приятно чувствовать, как захватывает дух и выступают слезы…
Только поели, отнесли из класса на кухню чугун с очистками и вылизанные блюдца, как услышали стук в крыльцо и мерзлый скрип саней под окнами школы.
— Кажется, прибыл еще один ужин, — сказал Григорий Евгеньевич и с лампой- $1молнией» пошел в сени.
Ночлежники кинулись было следом, но Татьяна Петровна вернула всех по партам. Правда, ненадолго хватило этого порядка. В коридоре заговорили, и сломлинская девчушка, что напомнила ребятам у печки сказку про Аленький цветочек, сама вдруг стала алая, как цветок, вскочила, потеряла круглую гребенку из стриженых, торчавших дыбом волос, всплеснула ручонками и закричала радостно — звонко, на весь класс:
— Ой, никак моя мамуха приехала! Ой, мамухин слышу голосок!
Татьяна Петровна шевельнуться не успела, как девчушка юркнула мышкой в коридор.
А Пашка Таракан, прислушавшись, выхватил из кармана перочинный ножик и на глазах у всех принялся ожесточенно строгать чужую парту.
— Как тебя… Тараканов, ты с ума сошел?! — накинулась на него учительница.
— Это тятька… рехнулся, прикатил, — пробормотал Пашка, не поднимая головы, продолжая яростно работать ножом.
Пришлось Татьяне Петровне отнимать ножик, брать Пашку за руку, как маленького, и вести в коридор к отцу, иначе бы Тараканище, пожалуй, всю парту исстрогал на лучинки. Конечно, остальные постояльцы тоже побежали узнать в точности, кто приехал и что привез.
Ничего особенно привлекательного не было: опять картошка, да к тому же вареная, холодная, ржаные пироги с грибами и луком, с овсяной кашей. Видать, молочка нынче и не понюхаешь: пост перед рождеством. Ребята сыто поглядели на пироги и отвернулись, а на картошку и смотреть не стали.
Привезли еще для девчонок подушки, лоскутное, на вате, одеяло и полосатый, из холста, постельник, набитый кругло и туго, — должно, сеном. Скажите пожалуйста, какие сыскались в школе распрекрасные царевны! Для них привозят подушки, одеяло и сена не жалеют. Мальчишкам ничего подобного не полагается, кроме соломы на полу и собственной одежины. И правильно— надо привыкать спать на чем и как попало, на то они и мужики.
А прикатил из Крутова действительно отец Таракана, низенький и до того худущий — одни жилы и кости, такой же черный, носастый, как Пашка, с сосульками в жидкой бороде, в заснеженном, реденьком армячишке и разъехавшихся, стоптанных серых валенках. И приехала еще сломлинская молодая широколицая баба, в оранжевой, как солнышко, сборчатой шубе и сама, как красное солнышко, с белыми дугами бровей, высокая, здоровенная. Сияя морозными бровями и карими глаэами, она, прослезясь (мамки без этого не могут), рассказывала неправдоподобно тонким, словно не своим, нежным голоском, как перепугалась до смерти:
— Нет и нет девчурки, хоть беги встречай, — а старшие ребятишки прибежали, успокоили, ночевать, слышь, Людмилку оставили в школе, вот спасибо, давай собираться, узнавать, кому чего захватить; и лошади в эдакий холодище никто не дает, еле упросила, и дом не на кого оставить, мой‑то на железнодорожном мосту мерзнет, на дежурстве, и неповадно одной, а Крутовом еду, смотрю, попутчик, слава тебе, не так робко лесом, три версты все‑таки, и мерин за санями не отстает, трусит себе и трусит…
Она говорила и говорила радостно всякие пустяки и не замечала, что все держит на руках дочку — такая сильная, молодая мамка. Только иней мерцал и таял у нее на бровях да наливались румянцем с синью крутые щеки, — так, кажется, кровь из них и брызнет.
А дочка — ученица, бесстыдница, нисколько не боясь и не стесняясь Татьяны Петровны, своей строгой учительницы, посиживала удобно на материных крепких руках, теребила ее за волосы, за шаль, мешала говорить и все звонко, со смехом твердила:
— Мамуха приехала! Слышу — голосок… Вот она, смотрите, Татьяна Петровна, это же моя мамуха!
— Вижу, вижу… — отвечала какая‑то не своя Татьяна Петровна, поспешно и долго протирая очки. И не сердилась, не гнала свою ученицу — баловницу прочь с рук.
Всем ребятам было смешно и приятно глядеть на сломлинскую молодуху — здоровячку с нежным голоском и на ее Аленький бесстрашный цветочек, прицепившийся репьем к шубе. Счастливые, война их дом стороной обошла.
А Пашкин отец, стряхнув иней и снег с армяка, не сняв шапки, лишь сдвинув ее на затылок, подошел к Григорию Евгеньевичу и поздоровался за руку, запросто, как со знакомым мужиком. Играя желваками худых скул, требовательно спросил: