Могикане Парижа - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сказали, что нравственное выздоровление, которым отец Коломбо обязан был заботам Доминика, длилось почти месяц.
Время приближалось к середине марта, как вдруг однажды утром, не дожидаясь часа, когда граф обыкновенно приходил к Доминику, аббат явился к нему сам.
Он держал в руках письмо, на лице его были одновременно написаны радость и беспокойство.
– Граф, – сказал он, – пока ничего важного не призывало меня в Париж, я оставался с вами, но теперь я должен вас оставить.
– Непременно? – спросил граф.
– Вот письмо моего отца, который возвещает мне свой приезд в Париж, – а я более восьми лет не видел своего отца.
– Ваш отец, Доминик, счастлив, имея такого сына! Поезжайте, друг мой, я вас не задерживаю.
Но аббат, рассчитав время отправления письма и вероятного приезда отца в Париж, решился пробыть еще двадцать четыре часа с графом и уехать только на другой день.
День прошел, как все предшествовавшие дни, только еще более усилилась печаль.
Последний вечер провели в комнате Коломбо.
Переговорили опять все то, что было говорено в продолжение этого месяца, который бедный отец желал бы сделать вечным.
Граф убеждал Доминика приехать к нему, как только он будет свободен. Аббат обещал графу исполнить его приглашение. Он обещал ему, впрочем, тотчас по приезде в Париж написать, надеясь, что эта корреспонденция будет столь же приятна отцу, сколько и другу.
Так беседовали они далеко за полночь, мало заботясь о проходящем времени.
Доминик в десятый раз рассказал графу Пеноелю, по какому случаю он познакомился с его сыном. Он описал ему с малейшими подробностями жизнь Коломбо в Париже. Убеждаемый графом продолжать, он дошел наконец до главной причины трагической смерти молодого человека и остановился в нерешительности.
– Продолжайте, – сказал граф.
Но говорить отцу о женщине, которая была причиной смерти его сына, – подобного предмета затрагивать еще не приходилось Доминику, если бы отец и потребовал этого, то и тогда это была бы нелегкая задача. Совершенно понятно, почему слова не хотели сойти с языка Доминика.
– Продолжайте, мой друг, – повторил граф твердым голосом.
– Вы желаете, чтобы я вам рассказал о ней? – спросил священник.
– Да!.. Я желал бы знать, кто была молодая девушка, которую любил мой сын?
– Святая, пока он жил, мученица с тех пор, как его не стало.
– Вы знавали ее, мой друг?
– Настолько же, насколько я знал Коломбо.
Тогда он рассказал о любви Кармелиты к ее матери; как прислали за ним, боясь, чтобы мать, которая умерла без покаяния, не была лишена погребения; как Коломбо познакомился с Кармелитой во время похоронного бдения при покойнице. Затем рассказал о приезде Камилла, жизни трех друзей, об отъезде Коломбо, его возвращении, отсутствии Камилла, долгом ожидании Кармелиты, любви молодых людей во время отсутствия Камилла, письме, возвещавшем возвращение креола, и потом о страшной катастрофе, в которой один погиб, а другая осталась в живых.
Граф слушал рассказ, сидя неподвижно со скрещенными руками, с закинутой назад головой и глазами, устремленными в потолок. Время от времени тихая слеза катилась по бледным щекам старика.
Когда Доминик кончил, граф сказал:
– Как были бы они счастливы возле меня, в этой старой Пеноельской башне! – и добавил еще со вздохом:
– И я, – как был бы я счастлив с ними!
– Граф, – решился спросить Доминик, видя старика в этом настроении духа или, скорей, сердца, – не позволено ли мне будет отвезти прощение несчастной Кармелите от отца Коломбо?
Граф вздрогнул и с минуту оставался в нерешительности.
– Да простит Господь этой молодой девушке, как я ей прощаю! – сказал он, поднимая руки к небу с необыкновенным выражением молитвы.
Сказав эти слова, он встал и свойственным ему твердым, ровным шагом подошел к конторке.
Комната, в которой догорала лампа, находилась почти во мраке. Старик пошарил с минуту, отыскивая ключ, нашел его наконец, открыл конторку, выдвинул ящик, опустил туда руку с уверенностью человека, знающего, где что лежит. Он вынул оттуда пакет, завернутый в лист шелковой бумаги, подошел к аббату и в то же время к лампе.
Аббат протянул ему руку.
– Благодарю, благодарю вас за прощение, дарованное бедной женщине. Ваше прощение даст ей жизнь.
– Недостаточно, отец мой, простить этой юной девушке, – отвечал старик. – Я думаю с ужасом о ее отчаянии, когда она пережила его. Я сочувствую ей от всего моего сердца и обещаю вам молиться о ней каждый раз, когда я буду о нем молиться. Наконец, на память этой женщине, которую избрал мой сын, я даю единственное сокровище, оставшееся мне на этом свете, я посылаю ей локон белокурых волос, срезанных его матерью в день его рождения.
При этих словах он развернул бумагу, взял перо и написал:
«Прощение и благословение женщине, которую любил мой сын Коломбо».
И подписал: «Граф Пеноелъ».
Потом он поднес локон к своим губам, целовал его долго и нежно и отдал бумагу монаху.
Доминик плакал и не пытался скрыть своих слез; это не были слезы печали, но, скорее, удивления. Он удивился величию этого отца, который отказывался от драгоценнейшей своей святыни в пользу женщины, которая довела до смерти его сына.
На другой день два друга, посетив на рассвете в последний раз вместе могилу Коломбо, крепко обнялись, обещая друг другу скорое свидание. Они не могли предвидеть, что им суждено будет встретиться только на небесах…
XI. Ангел-утешитель
Оставим старого графа сидеть с поникшей головой на могиле своего сына и возвратимся к бедной Кармелите.
Квартира, которую она занимала на улице Турнон, состояла из трех комнат, как и ее прежнее жилье на улице Сен-Жак. Мы говорили уже, что квартира была убрана и меблирована тремя подругами: Региной, госпожой Маран и Фражолой. Особо деятельное участие в устройстве спальни Кармелиты приняла Фражола. Она лучше других знала характер Кармелиты и указала на необходимые условия комфорта, сообразные с ее привычками и вкусами.
В этой спальне были размещены все предметы, украшавшие павильон Коломбо, и прежде всего – фортепиано, у которого они с Кармелитой пели последнюю арию – эту лебединую песнь, которая должна была предвещать смерть двух влюбленных, на самом же деле за ней последовала смерть только одного из них.
Две подруги Кармелиты, Регина и госпожа Маран, хотели воспрепятствовать перенесению мебели из квартиры Коломбо в комнату Кармелиты, Фражола поняла их опасения, но настояла на своем.
– Да, несомненно, милые сестры, – сказала она, – если бы речь шла не о Кармелите, то моя просьба могла бы показаться жестокой и опрометчивой. Женщина, любившая Коломбо обыкновенной любовью, сначала нашла бы, может быть, утешение в возможности жить окруженной воспоминаниями об этой любви, но потом, когда всеврачующее время утешило бы первые порывы скорби, эти предметы вместо утешения стали бы приносить ей скуку, утомление и, наконец, они превратились бы для совершенно исцеленной от своей страсти женщины в олицетворенный упрек. Но будьте уверены, милые подруги, я знаю Кармелиту, она не такова: ее печаль будет бесконечна, как и ее любовь, и эта комната превратится в скинию, где будет жить, как в святом ковчеге, память о Коломбо. Сделайте так, как я вам говорю, и через десять лет Кармелита поблагодарит вас.
Фражола занималась спальней и в отделку других комнат не пожелала вмешиваться. А потому вместо пестрых и светлых занавесок и обоев, которыми Камилл покрыл окна и стены маленького домика в Медоне, Регина убрала все со строгой простотой, это стал приют скорее вдовы, чем веселое убежище девушки: все убранство было выдержано в темных тонах. Войдя в эту маленькую печальную квартиру, Кармелита почувствовала неизъяснимую грусть, но сердце ее радо было этому чувству, – в противоположность ощущениям Розы, которая считала себя счастливой, перейдя из своей темной мансарды на Кишечной улице в маленький рай на улице Ульм.
В минуту, когда начинается эта глава, Кармелита, все еще бледная, – она сохранила эту бледность до смерти, – все еще слабая, лежала на длинном диване и смотрела печальным взором на молодую особу, которая сидела возле нее на высоком табурете и кончала рассказ какой-то грустной истории.
Это была Фражола.
Читатель, конечно, помнит, что это милое дитя выпросило у Сальватора позволение ничего не скрывать от Кармелиты, на что Сальватор охотно согласился.
Вот что сказала себе Фражола, вдохновленная порывами сердца, которые подняли ее до прозрения:
– Может быть, Кармелита поправится когда-нибудь телом, но душа ее останется навсегда убитой. Говорят, что есть новая наука, называемая гомеопатией, эта наука учит врачевать недуги, выгоняя, так сказать, клин клином. Рассказывая Кармелите историю, может быть, еще более печальную, чем была ее собственная, может статься, я помогу ей. Кармелита, это золотое сердце, эта ангельская душа, способная все понимать и всему сочувствовать, перестанет проливать слезы, когда я скажу ей: «Милая сестра, довольно плакать, полно сокрушаться. Если ты прольешь все твои слезы на твои собственные страдания, что же останется у тебя на долю чужих страданий? Неужели ты думаешь, что ты одна несчастна на земле? Разве тебе не известны такие бесконечно глубокие страдания, что глаза закрываются от головокружения, вызванного одним лишь взглядом на них? И я, которая говорю с тобою, я знавала лица, изборожденные так слезами, как весенние потоки бороздят рыхлую землю. Но я знавала также бодрые души в слабых телах, которые вместо того, чтобы проливать слезы, осушали слезы других, которые не искали смерти, а боролись».