Психология литературного творчества - Михаил Арнаудов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и в другой интересной исповеди Пушкина, где исполнение и импровизация разграничены в отношении более позднего контроля:
«Я продолжаю думать, что поэт стоит не выше, чем окружающие его люди, до того момента, когда заговорит божество. Поэт вдохновенен, это несомненно. Бывают часы, когда я не мог бы написать двух строк, а в час божества стихи льются, точно вода. Но затем, однако, приходится пересмотреть, изменить, исправить. Божество даёт мысли, чувства, но кроме того есть ещё искусство, и это уже завтрашнего дня. Я часто встаю ночью, чтобы писать уже после сна; какая-нибудь мысль преследовала меня с вечера, но я не мог тотчас её выразить, я должен был ею проникнуться до глубины души, ей надо было улечься в гармонические аккорды. Тогда в душе моей происходит какое-то пробуждение, что я и высказал в своём «Поэте» [1149].
Следовательно, Гёте имеет право высказать следующую максиму: «Художник подчинён (gehört) произведению, а не произведение художнику» [1150]. Мысль свою он может пояснить так: «Я всегда утверждал, что поэт до тех пор не должен приступать к работе, пока не почувствует непреодолимого инстинкта к творчеству. Сам я придерживаюсь этого начала… Вы видите здесь шесть различных начатых вещей; я не приступаю ни к одной, если именно она меня не привлекает, и не трачу время ни на одну, если не чувствую у себя расположения к ней» [1151]. Шиллер, по мнению Гёте, придерживается обратного: человек «должен мочь то, чего хочет» (müsse können, was er wolle), и сам придерживался этой максимы; однако написанное по доброй воле, без настроения и внутренней необходимости легко узнаётся как нечто «патологическое». Поэтому и поэт Теофиль Готье, враг всего рассудочного, говорит: «Каждый художник в какой-то мере как Лопе де Вега, который, когда сочинял свои комедии, запирал правила шестью замками. В порыве работы он, вольно или невольно, забывал системы и парадоксы»[1152].
В ошибку Шиллера не желает впадать и Фридрих Геббель; он не пытается командовать вдохновением, писать без энтузиазма, без «опьянения песнями» (Liedestrunkenheit) [1153] или без пресловутого furor poeticus древних эпохи Цицерона. «Я вынул, — пишет Геббель, — свой “Гигес” из папки, но не смог даже читать его, не только работать над ним. Где объяснение такому настроению? Очевидно, в какой-то прозаической неспособности вникать в предпосылки, при которых и существует поэтическое творчество» [1154]. В таких случаях непродуктивность поэта напоминает широкую публику, читающую поэзию. «Публика является поэтом без напряжения, для которого всё или весьма бледно, или очень ясно». Но это время не потеряно, так как именно тогда приходят плодотворные воспоминания, пережитое, изведанное и обдуманное для будущих замыслов или творческих кризисов. «После каждого творческого периода, которые были у меня зимой, — замечает Геббель в 1874 г., — наступает период жалкого бессилия, являющийся таким, однако, только по отношению к исполнению, но не по отношению к открытию или внутреннему развитию» [1155]. В крайнем случае он мог бы писать и в таком состоянии, но поскольку знает, что здесь речь идёт о временном бездействии, за которым последует порыв сил, более высокое состояние духа, он может спокойно ждать. Так же и Гёте считает паузы в своём творчестве относительно непродуктивными, поэт как некая «луковица, лежащая под снегом, ожидающая листьев и цветов в ближайшие недели» [1156]. И когда Геббель после более длительного отдыха, навязанного всевозможными внешними или внутренними помехами, очнётся объятый снова поэтическим духом, он не может надивиться «чудесной и своенравной силе, годами глубоко скрытой, как иссякший под землёй источник, которая снова, подобно ему, бьёт неожиданно и часто в неудобное время» [1157]. Необходимость, категорическое веление создавать он высказывает в следующих словах: «Ты жалкий шелковичный червь, ты должен прясть, и, если даже мир перестанет существовать, ты должен нести бремя своего творчества» [1158].
В 1863 г. Толстой, занятый романом «Война и мир», пишет: «Я никогда не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободным и столько способными к работе… Работа эта — роман, из времени 1810 и 20-х годов, который занимает меня вполне с осени… Я теперь писатель всеми силами своей души и пишу и обдумываю, как я ещё никогда не писал и не обдумывал». Это продуктивный период — вдохновение его в разгаре, и ему легко достаётся успех, последовавший, как признаёт сам Толстой, за периодом «поправок и переработок», «мучительного» состояния, когда какое-нибудь «охлаждение» не позволяет ему начать что бы то ни было. «Без волнений наше писательское дело не идёт», — признаёт он в письме в декабре 1864 г. [1159]. Устав от длительного труда, заканчивая роман, он чувствует себя «глупым, как лошадь». В такой период отдыха он колет дрова, копает, косит траву «и совсем не думает о противной литературе и литераторах» (письмо к Фету). Но и досада есть нечто преходящее, и, полностью отдохнув, он может снова думать о поэтическом труде. «С радостью, стеснением и сомнением принимаюсь за работу, как и первый раз», — сообщает он в 1872 г., когда изучает эпоху Петра Великого. Оставляя, однако, свой замысел романа об этой исторической личности, он обращается к современному сюжету, к психологическому роману «Анна Каренина», который больше соответствует его настроениям и силам. Своему другу Н. Страхову он признаётся: «Весь год ждал, мучительно ждал расположения для писания — оно пришло, и я пользуюсь им, чтобы завершить своё любимое дело». Чтение повестей Пушкина помогает ему выйти из мучительного занятия Петром Великим и оказаться в благоприятном настроении для новой работы. Восхищённый этими повестями, он «невольно, неожиданно, не зная, как задумывает лица и события», и сразу начинает писать с жаром свой роман. «Он пришёл, — сообщает Толстой Страхову, — невольно и благодаря божественному Пушкину, которого случайно взял в руки, прочитал снова всего с восторгом». Нужен был, очевидно, толчок, чтобы дух пришёл в движение и можно было перейти к плодотворному труду. Прилив и отлив творческой энергии ритмично чередуются у Толстого, ведя его от апатии и бессилия, после исполнения данного плана, к подъёму воли и воображения, так что в 1886 г., во время работы над драмой «Власть тьмы», он мог снова самоуверенно заявить: «Работаю много, и бремя лёгкое, и иго приятное» [1160].
Вазов точно так же знает периоды, когда «прошло вдохновение» и он не может писать известного рода стихотворения; знает и усилия, пока у него нет продуктивного настроения и снова «воскреснет» или «возродится» в нём поэт, чтобы испытать редкую радость[1161]. Порой ему случалось не писать месяцами подряд и потом — когда, проявляя волю, берётся за перо, — «работать усиленно целыми днями, а отчасти и ночами, пока не будет завершён начатый труд» [1162]. Отдыхал он в таких случаях только час-два в день, прогуливаясь в городском парке. И в стихах он признаёт, что иногда творческий императив овладевал им со всей силой и он вынужден был писать даже среди ночи [1163]. Не раз тогда какой-нибудь «живой образ» «следил за ним и преследовал» его, повелевая ему создавать («и он мне повелевает»)[1164].