Путеводитель по театру и его задворкам - Илья Долгихъ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты просто в этом вопросе не разбираешься и судишь лишь по своим собственным наблюдениям, а мы опираемся на историю, труды экономистов и опыт многих стран мира.
– Хорошо, только я больше ценю тот опыт, который мной пережит. Ладно, давай не будем об этом, договориться мы не сможем, а вот поссориться сможем легко.
– Давай не будем, ты прав, – сказала М.
18
Я посмотрел в окно, на улице уже светало, и появились первые машины. Голова была тяжелой от выпитого и от бессонной ночи, от разговоров, мыслей и воспоминаний. Я словно вновь пережил все то, о чем рассказывал. Несколько лет уместились в одну короткую ночь и снова остались позади, освободив место для новых разочарований.
Записки из дневника:
17 мая 20.. г.
«Если не закрутил задник…»
Если не закрутил задник – считай, неделя зря прошла! Во вторник меня уже начинает мучить сильное желание, у меня рождается нетерпение, а порой даже и дрожь в руках. Уже во вторник я с наслаждением и великой надеждой думаю о будущем воскресном дне. И не потому, что он выходной, нет, как раз для меня это день самый желанный из всех рабочих дней. Все мои сограждане останутся в этот день дома, будут долго спать, отдыхать, предаваться унынию и лени, а я вот возьму и пойду в театр и буду крутить задник. Бывало, конечно, что начальство отменяет закрутку задника в выходной день, если мы успевали закрутить его на неделе, тогда я становлюсь просто сам не свой. И мне приходится всю следующую неделю с нетерпением и страстью, переполняющей все мое существо, ждать наступления выходных дней. Нет для меня лучшего времяпровождения, как в воскресенье закрутить пару задников.
Случился у меня как-то отпуск, улетел я в Америку проводить его там. Уже через три дня я осаждал служебный вход одного из местных театров с просьбой допустить меня закрутить им какой-нибудь задник, ну хоть какой-нибудь, хоть самый паршивый и никому не нужный. Несколько раз меня выгоняли, потом начали угрожать полицией, позже личной расправой, потом я был бит охраной, что заставило меня на некоторое время прекратить свои попытки добраться хоть до какого угодно задника. Следующие дни своего безрадостного отпуска я проводил на ступенях у главного входа в театр и приставал к входящим и выходящим людям, пытаясь объяснить им суть моей проблемы. Я практически ничего не ел, не мылся, отчего вид имел жалкий и подозрительный. В конце концов, каким-то чудом меня все-таки допустили до технического директора театра, которому я битый час на ломаном английском языке пытался растолковать, что такое есть у нас, у русских, задник, и как его скручивают и поддувают. Очевидно, потому, что я слишком часто во время своего рассказа употреблял английское слово «ass» в различных его склонениях и сочетаниях с другими знакомыми мне словами, а делал я это в связи с тем, что не имел в своем словарном запасе более подходящего, но наивно полагая, что и это слово как нельзя лучше поможет мне объясниться, технический директор был сильно оскорблен в лучших своих чувствах и, так ничего и не поняв, вызвал охрану, коей я был бит вновь и выдворен, на сей раз не просто с территории театра, но даже на другую сторону улицы, с угрозой не приближаться к зданию ближе, чем на 100 метров. Последнее событие сильно огорчило меня, но, вспомнив, что отпуск мой подходит к концу я не пал духом, а наоборот, почувствовав дым отечества и вспомнив мягкость родных задников, их гибкость и потрясающую способность принимать практически любые формы даже в сложенном виде, провел оставшиеся на чужбине часы в приподнятом настроении.
Вернувшись на любимую работу и вновь приступив к делу, которое стало призванием всей моей жизни, я больше уже не помышлял ни о какой Америке и ни о каком отпуске. Мне ничего не нужно. Лишь бы не переводились незакрученные задники в нашем театре.
Жертвенное значение труда, которое я воспевал тогда, теперь мне кажется какой-то пародией на настоящий труд, которого я пока так и не смог увидеть. Где бы я ни работал и ни учился, потому что учение – это тоже труд, я не находил ничего, что бы явилось для меня доказательством пользы и необходимости, того, без чего нельзя было бы обойтись. Все настолько преувеличено, что трудно увидеть за этими гипертрофированными, возведенными слепыми приверженцами устаревших истин правилами и нормами истину. Конечно, истина у каждого своя, но поскольку нам приходится жить в социуме и смиряться с тем, что рядом всегда есть еще кто-то, вечные компромиссы, на которые мы идем, жертвуя своими свободами, должны вести нас к лучшей жизни, к лучшим условиям ее, но не наоборот, как чаще всего и бывает. Как говорил мой первый «учитель жизни», отношение к которому у меня весьма неоднозначное, и к тому, как он относился к нам, своим подчиненным, и в целом к его жизненной позиции, которая во многом идет вразрез с моей: «Компромисс – это когда никто не выиграл». Эта мысль и тогда мне очень нравилась, и сейчас я часто возвращаюсь к ней. Если никто не выиграл, значит, оба идущие на компромисс – проиграли, проиграли, пожертвовав частью своих привычек, обуздав характер, ущемив свободу, принеся все это в жертву общему благу. И это, по-моему, должно хорошо работать, особенно если все играют «в открытую», и каждый знает, чем может пожертвовать. Я хочу, чтобы при приеме на работу меня считали человеком, но не просто рабом, который вынужден пахать для того, чтобы выжить. Зачастую все хорошее отношение, которое проявляет будущий работодатель, не распространяется дальше первого собеседования, как только ты попадаешь в рамки его юрисдикции – ты уже не принадлежишь сам себе. Хорошо, я согласен, но я не намерен терпеть барского ко мне отношения. Пусть, подписав договор, я лишаюсь части своей свободы, но я требую того же и от начальства, особенно если речь идет о государственных учреждениях, они, в первую очередь, являются слугами народа, представителем которого мне приходится являться. И они в нас заинтересованы, вакансии создаются для людей, а не для начальников, они лишь должны организовать нам достойные условия труда. А что я вижу каждый день? И что видит каждый из нас?
Записки из дневника:
30 января 20.. г.
Кровь и пар.
Уже около полутора часов я стою, обливаясь потом, с прилипшими ко лбу волосами и поправляю огромный моток ткани, который быстро крутится на двух бобинах большого металлического аппарата, на дне которого шипит и пенится горячая вода ярко-красного цвета. Моя задача состоит в том, чтобы ткань эта была ровно распределена по всей длине ближайшей ко мне бобины, чтобы не было складок на материи. Это не так просто, потому что ткань, вращаемая бобинами, движется быстро, и к тому же она горячая – большая часть ее лежит на дне, в краске. Мы оба, с напарником, в одежде, промокшей насквозь от ужасной влажности, царящей здесь, боимся открывать окно, но иногда мы вынуждены это делать, чтобы совсем не задохнуться и не свалиться без чувств. На улице мороз, и при открытом даже на одну минуту окне в комнате становится нестерпимо холодно от сквозняка, и поднимаются такие клубы пара, что невозможно понять, что происходит. Пары от краски не то чтобы совсем невыносимы, но когда дышишь ими на протяжении нескольких часов, то начинает подташнивать, поэтому иногда мы меняемся, передавая друг другу промокшие изнутри толстые резиновые перчатки с давно истлевшей матерчатой подкладкой.
Пока я, не отрываясь, должен стоять у этого станка, мой напарник ловко орудует около четырех котлов, каждый из них наполнен бурлящей водой, и в каждом окрашивается в разные цвета ткань. По деревянным пролетам, имеющим неопределенный цвет, так как дерево, из которого они собраны, годами впитывало в себя проливавшуюся на них краску, он бегает от одного котла к другому с длинной палкой и мешает ею ткань, словно суп в больших кастрюлях. Иногда он приподнимает кусок ткани в воздух этой самой палкой, словно врага на штык, и с нее быстрыми и обжигающими ему руки ручейками бежит, заливая все вокруг, яркая краска.
В наполненные чистой водой ванны он бросает окрашенную ткань и быстро крутит ее там палкой, потом, не удовлетворившись получившимся цветом, вновь несет ее в котел. Все это выглядит со стороны завораживающе и как-то страшновато. Все происходит в торжественном молчании, или, вернее, это молчание является оглушающим шумом от работы машины, у которой я стою, и я ничего, кроме этого шума, не могу услышать. Зеленые, черные, красные брызги разлетаются вокруг, как в замедленной съемке, и разбиваются от соприкосновения с кафельным полом, грязным от потоков воды, текущей по нему к сточному отверстию.
В резиновых сапогах ужасно жарко, к телу прилипли футболка и штаны, я стараюсь не шевелиться, работают только руки. Пар валит мне прямо в лицо, подо мной небольшой отсек, в котором кипит красная, как кровь, вода, кипит враждебно и зло, ткань продолжает крутиться. Все тянется бесконечно долго.