Страх высоты - Павел Шестаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А сам Тихомиров, разве он не протестовал против такого решения?
— Сначала, понятно, а потом, как все мужики… отвык.
— Вы думаете, что отвык. А он, может быть, переживал, мучился.
— Некогда ему переживать было. Науку делал. Да и бабы скучать не давали.
Она знала, конечно, немало о жизни Антона. Возможно, надеялась, что вернется. Нет, вряд ли. Но почему не хочет она говорить о том, последнем дне?
Мазин налил себе еще стопку:
— Ваш воздух вызывает зверский аппетит.
— Ешьте на здоровье.
— Спасибо. Ем по-деревенски.
И он положил на тарелку колбасы.
— Вы часто бываете в городе?
— В каникулы, на совещаниях. Особенно меня не тянет.
— Этим летом тоже были?
— Была.
— В августе?
— Нет, в июле. Хотя и август прихватила немного. Числа пятого уехала.
— До смерти Антона?
— До. Он недели через две разбился.
— А где вы были в это время?
— Здесь.
— И это могут подтвердить свидетели?
— Свидетели? Скажите же в конце концов, зачем вы приехали?
Мазин положил на стол записку:
— Это писали вы?
Ирина едва взглянула на записку и сразу ответила:
— Я писала.
Мазин положил вилку:
— Расскажите.
— Заболел Володька. Операцию пришлось делать. Испугалась. Вот и не выдержала. Думала, он с врачами поможет там, в городе. Стыдно было, но пошла к нему все-таки, о ребенке ведь речь.
— И что произошло между вами?
— Ничего. Я написала записку, а вечером у Володьки кризис был. Всю ночь в палате просидела. Ну, а потом уже не пошла к Антону. А он не поинтересовался даже. Он же знал, что я у Маши всегда останавливаюсь.
— Наверно, Тихомиров не мог поинтересоваться, раз его не было в живых, — сказал Мазин с раздражением.
— Как не было?
— Он погиб в тот же день, двадцать третьего августа.
— Я писала не двадцать третьего.
— А когда же?
— Второго! Разве такой день забудешь!
— Посмотрите записку. Там стоит дата.
Ирина взяла наконец в руки этот клочок бумаги и приблизила к глазам. Мазин видел, как она побледнела.
— Я писала второго. И в больнице известно, когда был кризис.
— Но в больнице не известно, когда вы писали.
— Я писала второго, — повторила она.
Инна
— Я знала, что нам придется встретиться, но не думала, что вы придете сюда.
Мазин сидел за большим канцелярским столом. Стол был пуст, если не считать придавленных толстым стеклом репродукций с рисунков Эйзенштейна и портрета Анны Ахматовой работы Петрова-Водкина. Он сдвинул свои перчатки с портрета.
— Вы могли меня вызвать.
Инна Кротова положила на стол указку.
Он пришел к ней в музей. Был конец дня, за окном почти стемнело, и в комнате, где он дожидался Инну, в этой маленькой но сравнению с громоздким столом комнатушке, с надписью на двери "Научные работники", никого, кроме них, уже не было.
— Я хотел поговорить с вами неофициально.
Она достала из сумочки пачку сигарет, взяла спячку, по-женски держа ее от себя, и несколько раз провела по коробку, пока не вспыхнул огонек. Дымок был приятным.
— У вас хорошие сигареты.
— Американские. Подарил один иностранец, которому я показывала музей. — И пошутила: — Думаю, что он не шпион.
Мазин вежливо улыбнулся. Что поделаешь, если многие склонны судить о шпионах по приключенческим книжкам.
Инна затянулась и медленно выпустила дым. У нее был большой рот, неярко разрезавший худощавое нервное лицо.
— Вы хотите говорить здесь?
— Нет, здесь не стоит. Я не представлялся на входе. Зачем возбуждать липшие пересуды. Или в музее нет сплетников?
— Вы очень любезны и правы. В музее работают почти исключительно женщины. А у нас есть свои слабости. Да и время, чтобы перемыть косточки ближнему.
— Может быть, я провожу вас домой? Погода, кажется, вполне приличная.
— Пойдемте. Я живу недалеко.
Он подал ей плащ.
— Спасибо.
Из записной книжки Тихомирова:
"Подходя строго, человек — машина, пусть сложнейшая, но машина, хотя мы и не разобрались до конца в работе многих узлов. Но все они подчиняются сначала нормальным законам химии, физики, биологии, а потом уже Христовым заповедям или уголовному кодексу. Конечно, унизительно сознавать, что ты не чудо природы, а всего лишь усложненный механизм. Однако факты есть факты, даже такие грустные, как увеличение смертности в результате вспышек на солнце. Зло берет: кто-то поворачивает без твоего разрешения рубильник — и у тебя рвется что-то совершенно необходимое в сердце или в мозгу.
Машиной быть не хочется. Особенно, когда я с Инной. Она вся антимашина. Мне известно не только каждое ее слово, но и интонации, и все-таки она постоянно поражает меня своей нестандартностью. Я восхищаюсь ею. Восхищаюсь, хотя и не способен, как она, поверить во всеобщую "человечность", потому что знаю, что мы живем в суровом мире, которым управляют законы природы, а не наши чувства. Я завидую ей. Но я и боюсь. Ничто не порождает столько иллюзий, сколько любовь. Сегодня они помогают мне жить, а завтра? Сохраню ли я их? Хочу сохранить, даже зная, что это иллюзии".
В залах музея было пусто. Они прошла через галерею живописи восемнадцатого века, главным образом — портретов мужчин и женщин в пудреных париках, в кружевах, со звездами, в потемневших мундирах и тяжелых бархатных платьях.
— Почему они все некрасивые? — спросил Мазин.
— Тогда было принято писать похоже. Даже царей.
— Да, я помню портреты Павла и Петра Третьего. Но это тоже не честно. Люди и на фотографии выходят разными.
— Говорят, что подлинную сущность выявляет только смерть. Тогда человеку уже не удается казаться другим. И он становится самим собой. Я помню отца. Ой стал спокойным и мудрым. Таким, каким был. А казался суетливым и застенчивым. Смерть подводит итог.
— Не думаю, — ответил Мазин.
На улице было сухо и холодно. Зажглись бледные светильники, и на тротуар упали четкие абстрактные тени голых веток акаций.
— Моральный итог, я хочу сказать. Она может и возвысить человека, и унизить его. После смерти жизнь становится виднее, яснее…
Мазин прислушался. Это перекликалось с его собственными мыслями. Только он шел с другой стороны, думал о влиянии жизни на смерть. Инна же видела ретроспекцию.
— …Хотя это и всегда нужно.
— Я не вполне вас понимаю.
— Я и сама себя часто не понимаю. Раньше я считала, что каждый человек и каждый поступок должны расцениваться так, как они того заслуживают, независимо от сопровождающих обстоятельств. Но теперь мне кажется, что смерть — слишком дорогая цена даже для правды.
— Смотря какая смерть и что считать правдой. Я смотрю на эти вещи только конкретно. Ведь мне приходится оперировать юридическими категориями, в основе которых лежат факты.
— Факты тоже создаются людьми. Вы разговариваете со мной, с Игорем, с другими, чтобы выяснить факты, и постепенно факты подменяются тем, что мы говорим.
— Вы хотите сказать, что не все, с кем я говорю, искренни?
— Вы упрощаете. Я думаю только, что все мы видим одни и те же вещи по-разному. И вы путешествуете по королевству кривых зеркал.
— Где же выход?
— Наверно, помимо придуманных людьми законов, есть и другие.
— Божеские? — спросил Мазин с иронией.
— Нет, Богу это тоже было бы не под силу. Нас слишком много. И каждый живет по-своему.
— По своим законам?
— Если хотите. А судим мы людей по общим, придуманным, и потому часто ошибаемся.
— В чем же ошибся я?
— В том, что продолжаете возиться с законченным делом. Зачем? Что это — следовательский зуд или психологические изыски?
— И то и другое понемножку.
— Все зря. Убийства не было, а психология — дело неблагодарное и темное.
— Есть еще один вариант. Самоубийство.
— Вы это серьезно?
Мазин не видел ее лица, но ему показалось, что голос Инны прозвучал глуше.
— Я хотел узнать, что вы об этом думаете.
— Я? Ну, конечно. Простите. Вас интересуют вполне конкретные вещи, а я затеяла с вами светско-философскую беседу. Разумеется, мы должны поговорить серьезно. Но мы пришли уже. Вам придется зайти ко мне, если вас это не смущает. У меня никто не помешает нашему разговору.
Мазин наклонил голову:
— Я буду очень рад.
Дом, в котором жила Инна, был большой и когда-то, наверно, очень внушительный, с каменными мужскими фигурами у подъезда, поддерживающими на плечах каменные балконы.
Они поднялись по широкой грязноватой лестнице со старинными чугунными перилами. На площадку выходили высокие двери с медными ручками.
— Вы всегда здесь жили?
— Как кошка. Однажды Антон сказал, что в первую половину жизни человек похож на собаку — ко всем привязывается, лижется и получает пинки, а во вторую — на кошку. Привязывается уже не к людям, а к месту. Я свою жизнь начала сразу со второй половины: привязалась к месту. И уже не могу представить, как можно жить в другом.