Страх высоты - Павел Шестаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда увидел, что побежден?
— Хорошо, пусть будет так. Но это же не футбол! Здесь нет ни времени, ни счета. Здесь и "десять — ноль" еще не поражение, если есть силы бороться. А он прикинул, что счет не в его пользу, и решил, что уже не успеет отыграться. Нет, все это не так, как вы говорили, совсем не так. И Антон не предавал ни меня, ни отца. Он ничего не украл, ничего!
— Может быть, вам не вполне ясна значимость материала, который оказался в руках Тихомирова?
— Мне? Я могла только переоценить его, но никак не умалить. Отец тысячу раз говорил, что наиболее ценное из того, что он сделал, осталось неопубликованным. В последние годы он не мог печататься. Но он все время работал, каждый день. Одна я знала, сколько он работал и как ценил эту работу. А отец никогда не преувеличивал значения своей работы. Скорее наоборот…
— Значит, вы все знали?
— А как же иначе?
— И вы никогда не пытались обнародовать его труд?
— Нет. Я не хотела отдавать труд отца людям, которые отреклись от него.
— Они могли присвоить его?
— Кто? Рождественский и иже с ним? Нет! Это было не по их желудкам. Такую пищу они не смогли бы переварить даже пережеванной. Я просто не хотела иметь с ними дело. Они вызывали во мне брезгливость.
— Как же тетрадь попала к Тихомирову?
— Он не украл ее! Но скажите сначала, откуда вы знаете об этой тетрадке?
Мазин подумал:
— Хорошо. Мне сказал о ней Игорь Рождественский.
Инна бросила в пепельницу сигарету:
— Он не должен был этого делать!
Мазин вспомнил разговор с Рождественским:
— "…Разве вы не говорили об этом с Инной Константиновной?
— Нет.
— И ни с кем другим?
— Вы первый.
"Сказал неправду. Ведь она совсем не удивилась. Она знает, что Рождественскому известно про тетрадь. Но зачем врал он?"
— Он не должен был этого делать!
— Почему?
— Наверно, он струсил, когда узнал про машину?
— Не думаю. Вы забыли про алиби!
— Значит, Игорь вне подозрений?
— Почти. Но он мог волноваться не за себя.
— За кого же?
Мазин не ответил.
— Вы, кажется, говорили, что человека можно убить не только ассегаем?
Он кивнул.
— Это верно… — Инна помолчала. — Смешно. Вам нужен человек, столкнувший Антона с подоконника, однако вы видите огромную разницу в том, как его столкнули — руками или, может быть, не дотрагиваясь до него. Но разве это так уж существенно?
— Для того, кто это сделал, очень. В первом случае — много лет тюрьмы, если повезет. А во втором…
— …Только собственная совесть? Или вы не считаете это наказанием?
— Это зависит от человека.
— Да, от человека. Мне, наверно, не грозит тюрьма, хотя… нет, я боюсь сказать… В общем, если бы не я, Антон, возможно был бы жив до сих пор. Хотя я не выталкивала его из окна.
— Не торопитесь с такими признаниями. Вы не убивали Тихомирова. И налейте мне, наконец, кофе.
Инна наклонила кофейник над чашкой.
— Скоро все станет ясным.
Она покачала головой:
— Для меня ясно и сейчас.
Мазин отхлебнул глоток:
— Вы помните войну?
— Мало, плохо.
— Но бомбежки, наверно, помните?
— Да, это запоминается.
— И луч прожектора, который ловит самолет? Он тянется очень далеко, очень. Но вспомните, как беспомощно бегает он по небу, прислушиваясь к неясному гулу? А если и поймает, только на минуту. Самолет ускользнет, потому что луч слишком узок. Однако стоит появиться другому лучу, и все становится иначе. Вдвоем легче. А если их три или четыре? Самолету уже некуда деваться. Простите за примитивный пример. Вы знаете много, но это долгий и теряющийся в бесконечности луч. Один. А существуют и другие. И я хочу, чтобы они пересеклись. Должна быть точка, где все они встретятся.
Инна слушала внимательно:
— Я понимаю вас. Но я уже говорила: только кажется, что мы ищем одно и то же. Мы все видим по-разному.
— Или другой видит то, чего не разглядел первый.
— И каждый думает, что он знает лучше других. А вы ведь совсем не знали Антона.
— В этом мое преимущество.
Инна налила и себе кофе.
— Может быть, вы и правы. Но если и вы не узнаете ничего, что подлежало бы осуждению?
— Тогда вам станет легче.
Она посмотрела на него с благодарностью:
— Спасибо. Хотя вряд ли вы сможете помочь мне. Вы уже говорили с… другими?
— Да, я говорил с Игорем Рождественским, с Ириной Тихомировой и Светланой.
— И что же, что сказали они об Антоне?
— Они оценили его по-разному. Коротко так: Ирина считает, что Тихомиров сам не знал, чего хотел от жизни. Сначала она думала, что это идет от неправильного воспитания, но потом поняла, что от неисправимого характера. Ждала: с таким человеком обязательно что-нибудь случится.
Игорь Рождественский. Его друг, если можно назвать другом того, кто тебя ненавидит. Мнение категорично: негодяй, который не останавливался ни перед чем.
— Этих мнений я ожидала. Скажите и третье.
— Самое лучшее: был всего достоин.
— И этого следовало ожидать. Вот вам три луча. Примените среднее арифметическое — узнаете правду. Негодяй плюс всего достойный, плюс сумасброд, что в итоге?
— Ничтожество?
— Нет. Антон не ничтожество. Просто он был слаб. Вам все-таки придется посмотреть мои фотографии. Я хочу показать одну. С того дня я его помню.
Инна взяла со стола альбом и положила на колени.
Альбом был не из тех, за которыми старательно следят. Половина снимков была даже не закреплена на листах. Они лежали между страницами.
— Это папа, — показала Инна.
Кратов был на фотографии молодой, бородатый и веселый.
— А это он в Эфиопии.
На фото Кротова окружали смеющиеся девушки. Одна протягивала что-то русскому доктору, совсем не стесняясь своего обнаженного, будто выточенного из черного дерева тела.
— Мама…
Молодая женщина, похожая на Инну, в мужской рубашке с отложным воротником. И еще она, в гимназическом фартуке. На обоих снимках грустная.
— Но я хочу показать не это. Вот…
Снимок пожелтевший, любительский. Трое детей под елкой. Один в испанском костюмчике — пилотка с махорчиком на шнурке. Другой — в африканской маске с перьями. И девочка в буденновском шлеме с шишаком и большой звездой.
— В маске — Антон.
— А это вы?
— Похожа?
— Да.
— Третий — Игорь. Последняя елка перед войной. Я очень хотела, чтобы папа дал маску мне, но он дал ее Антону. Отец сказал: "Антону тяжелей живется, дочка. Давай-ка его порадуем!" Я не понимала, почему Антону живется тяжелей. Отец пояснил: потому что мать его уборщица и одинокая женщина. Я видела, как его мать моет лестницу. Особенно зимой. У нее были большие красные руки. И я могла понять, что значит — одинокая. У Антона не было отца, а у меня мамы. Тогда я пожалела его.
— И жалели всю жизнь?
— Нет. Он не нуждался в жалости. Наоборот. Казался сильным и честным. Честным с самим собой, прежде всего. Однажды, когда он только вернулся из деревни и между нами еще ничего не было, кроме старой дружбы, он сидел вот тут на диване и говорил:
— Меня многие осуждают. Одни официально — ушел из колхоза с трудного участка. Другие за то, что бросил сына, жену. Я судил себя сам и хоть не оправдал, но убедился, что поступить иначе не мог. Это было бы нечестно. А то, что нечестно, не приносит счастья ни тебе, ни людям. Лучше быть осужденным окружающими, чем самим собой.
— Он говорил искренне? — спросил Мазин.
— Антон верил в каждое свое слово. В этом и была его слабость. Но я тоже поверила. Мне нужен был человек, который дал бы мне немного покоя и радости. Я уже не ждала удач и успехов — вы знаете, наверно, что я мечтала о живописи, из этого ничего не вышло, — но мне хотелось пережить успех близкого, почувствовать этот успех своим. Антон говорил: "У меня появились седые волосы, но я еще ничего не добился. Потрачено чертовски много времени. Зато я узнал себя. Знаю, на что способен, и я добьюсь своего, если ты мне поможешь".
И я верила, что я ему нужна.
Я знала его всю жизнь. Вернее, совсем не всю жизнь, но так мне казалось. Сначала мальчишкой, потом студентом, потом совсем взрослым с первой сединой. Когда он пришел, я была одинока до ужаса, до того, что даже не прогоняла Игоря, хотя он постоянно раздражал меня своим непрерывным просперити, никогда не переходящим в настоящий успех. Все шло у него исключительно гладко. Никаких неприятностей. Даже гриппом он, по-моему, не болел. И всегда был тщательно выбрит. Щеки гладкие, как биллиардные шары. Только чуть теплее. В дождь и грязь он умудрялся приходить в чистых ботинках. Как будто специально вытирал их на пороге носовым платком. Но платки тоже были чистые. Всегда свернутые. Никогда не измятые. Разве можно не чувствовать одиночества с таким человеком?
Мазин пожал плечами.
— Но я не гнала его. Вернее, иногда гнала. Тогда он страдал. И по-прежнему брился до шлифовки. Воображал себя англичанином.