День ангела - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, я искупаюсь, – весело возразил Ушаков. – Мы тоже купались ночами. Мальчишки из летнего лагеря выпрыгивали из окон и удирали на реку, пока педагоги спали. И это, наверное, лучшее, что было в моем детстве.
– Ваше детство, смею думать, было благополучнее нашего, – с легкой усмешкой, словно прощая Ушакова за то, что его детство было благополучнее, заметил черноглазый. – Мы – дети блокады, веселья немного.
Завернувшись в полотенца, преподаватели подходили к воде, сбрасывали ненужные махровые прикрытия и, мраморно, зыбко белея во мраке, бросались в пучину. Тела их раскалывали звездные отражения, приподнимались над голубоватой чернотой и быстро, как рыбы, уходили туда, где нагота их становилась естественной, а нежные прикосновения друг к другу были безгрешны, как прикосновения цветов. Разговоры перешли на шепот, словно все вдруг испугались кого-то разбудить – птенца или, может быть, даже младенца, – головы закружились, кончики пальцев начало покалывать, и страшно хотелось друг к другу прижаться, неважно зачем, только чтобы покрепче. Надежда исчезла, хотя бархатный, низкий смех ее с русалочьей негой звучал над рекой, и Ушаков, почувствовав себя свободным, осторожно пошел к воде.
– Рискнете? Ну, что же! Тогда – бон вояж! – с сильным иностранным акцентом сказал ему вслед постаревший красавец.
Вода расступилась и сразу сомкнулась, и он поплыл, доверяя ей, испытывая тот полный покой, который ощущает любое привыкшее к земле существо, пока ему не напомнят, что прежде земли было что-то другое. Он доплыл до середины реки и приготовился возвращаться, как женский голос – не голос Надежды, от которой он порядком устал за этот вечер, но голос той женщины, с которой ему хотелось познакомиться, сказал очень близко:
– Заплыли куда! Вы совсем не боитесь?
Она оказалась справа от него и лежала на боку, вся погрузившись в воду – так же спокойно, как будто лежала на земле, заросшей невидимыми, слегка шевелящимися от ветра, призрачными травами.
– Смотрите, как мы далеко, – взмахом руки она указала на мраморные человеческие очертания вдалеке. – Они нас забудут, уедут, и мы здесь погибнем.
Он засмеялся. Странный покой охватил его, и показалось, что еще немного – и можно заснуть прямо здесь, вместе с рыбами.
– Я видел вас утром, – сказал Ушаков. – Вы купались в лесу.
Теперь засмеялась она.
– Почему вы так уверены, что это была именно я?
– А кто же еще?
– Да здесь все купаются! Мало ли кто.
– Позвольте представиться: Дмитрий.
– И как обращаться к вам? Дима?
– Нет, Митя.
– Ну, здравствуйте, Митя. Я – Лиза.
– Вы – Лиза?!
– А что здесь такого? Да, Лиза.
– Бабушку мою так звали. Я редко встречал это имя. Вернее сказать: не встречал даже вовсе.
– Ну, вы же не жили в России.
– Не жил. Это верно.
– Давно из Парижа?
– С неделю. Чуть больше. Бывали в Париже?
– В Париже? Бывала.
Теперь они плыли рядом, лица ее не было видно в темноте, но смутная белизна, окруженная чем-то, более светлым и неподвижным, чем вода, дрожала совсем близко от его плеча, и при желании можно было бы дотронуться до этой белизны рукой или даже губами. Неожиданно Ушакову пришло в голову, что она, как и все здесь, без купальника, и он почувствовал, что в него словно бы плеснули кипятком.
Она первой нащупала ногами дно и выпрямилась. Мокрая одежда так тщательно облепила ее, как будто воде было жаль с ней расстаться.
– Купальник забыла, пришлось плавать в майке, – объяснила она и принялась выжимать эту майку прямо на себе.
– Вы простудитесь, – опомнился Ушаков. – Подождите, я принесу вам переодеться.
– Да что вы, ей-богу! Тепло! Я привыкла.
Он бросился к своим вещам, торопливо надел брюки прямо на мокрые плавки, а рубашку понес ей. Она стояла под деревом спиной к нему – он увидел очертания стройной спины и широких плеч, на которых лежали почерневшие от воды волосы – и, наклоняясь вперед, выжимала что-то.
– Сейчас, подождите! Сейчас я оденусь, – шепнула она, не оборачиваясь.
Ушаков молча набросил ей на плечи свою рубашку. Она запахнулась в нее, обернулась. Он почувствовал запах пропитанных рекою волос, увидел блеск ее глаз, лоснящихся в темноте, и тихо потянул ее к себе. Она переступила босыми ногами по траве и, высвободив руки, обеими ладонями обняла его лицо, словно хотела при свете звезд попробовать разглядеть его выражение.
Дневник
Елизаветы Александровны Ушаковой
Париж, 1958 г.
Георгий сказал, чтобы я пошла к доктору. Оказывается, я не сплю по ночам. Кто-то еще сказал, что я совсем поседела. Мне стало трудно двигаться, трудно ходить. А так все нормально. Я живу, ем, я разговариваю. Я вижу себя со стороны, и нас теперь двое: я и еще я. И это хорошо: иначе разве я могла бы? Георгий сказал, что нам нужно вырастить Митю. Вчера мы с Георгием вышли на улицу, уже тепло. Поехали на кладбище. Моего сына там нет. Вот главное! Слава богу, что я это поняла! Сказала Георгию, что там Ленечки нет. Он спросил, знаю ли я, где он сейчас. Я сказала, что Ленечка все время со мной. Что я там, где он, но мне трудно, потому что нужно все время помнить, что нас хотят разлучить с ним, а это нельзя. Что-то я не то написала. Сейчас соберусь. Да! От меня все требуют, чтобы я чувствовала то, что чувствуют они, и этим все время мешают. Я много думала о том, чтобы уйти. Меня не останавливает, что это грех, но останавливает другое: если я сделаю это – вдруг мы с ним не встретимся? Оторвусь от него – не дай бог – и попаду куда-то, где он будет только еще дальше от меня. Сейчас мы с Леней вместе в моей душе, как в том лесном домике, куда мы прятались от дождя, когда жили в Тулузе. Домик был внутри леса, душа моя внутри тела, как же я могу разрушить это тело своими руками? Куда тогда деться нам с сыном? Ведь мы с ним вернулись к тому же, что было. Это мой ребенок, он лежал в моем животе. Сейчас мой ребенок – в душе. Разве это другое?
Начинаю вспоминать то время, когда мы с ним ничего не знали друг о друге. Я уже была на свете, ходила, дышала, спала, а его еще не было. Вернее, я еще не знала, что он придет, что это я помогу ему появиться. Теперь я понимаю, что меня для него выбрали, меня использовали для того, чтобы пришел он. Когда Богородице возвестили, что Она будет матерью, это ведь то же самое. Ее выбрали, чтобы Она родила Сына. И я родила своего сына. И когда мне говорят, что моего сына больше нет, я знаю, что меня пытаются обмануть. Им кажется, что они все понимают. Нелепость! Я прежде жила совсем без него – вот это было ужасно. Потом он лежал в животе. Значит – был. Теперь, когда они говорят, что его нет, я знаю, что он есть. Он, в сущности, там, где и был до рожденья. Куда ему деться? А я вместе с ним. Они думают, что это я говорю о своей смерти. Боже мой, они же ничего, совсем ничего не понимают! Что значит – смерть? Ничего не значит. Просто слово. Думаю иногда: я вот все понимаю, а как остальные? Ведь им говорят: «Близкого твоего человека закопали в землю, его больше нет, иди на могилу, сажай там цветочки». А это неправда! Неправда. Не верьте.
Георгий все просит, чтобы я пошла к врачу и принялась пить таблетки. Бог их знает, что в этих таблетках, какой там в них яд. Мне Бог помогает. Не хочется спать – я не сплю. Не нужно меня заставлять! Георгий сказал, что через два месяца – или два года, не помню – приедет Настенька. Настенька мне сказала по телефону, что, когда умер Патрик, она тоже не могла спать. А я весь день пыталась вспомнить, кто такой Патрик и когда он умер. Потом вспомнила. У Патрика были рыжие волосы, в нем текла ирландская кровь. Почему Настенька так и не родила от него ребенка? Нужно будет спросить у нее, когда она приедет.
Вермонт, наши дни
Вокруг была тишина. Все замерли, стало быть, или уехали. Ушаков не слышал даже птиц, даже однообразного шума воды. Они тихо стояли во глубине дерева, он прижимал ее к себе обеими руками. С ее волос сочилась вода на его голые плечи, лицо было прижато к его лицу, и губы Ушакова приходились на ее крепко зажмуренный глаз, который он не целовал, а просто поглаживал губами, боясь повредить эту горячую, шелковистую поверхность. Все его существо наслаждалось тишиной и теплом, которые наступили сразу же, как только он прижал ее к себе. Именно тишина была необходима ему. Поэтому, когда Лиза попыталась отстраниться, он прижал ее к себе еще крепче и даже затряс головой, как ребенок, которому пытаются поправить подушку или укрыть одеялом, а он ничего и не хочет другого, как только смотреть безмятежно свой сон.
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1934 г.
Лиза, у меня такие перемены! Ужасные, Лиза!
Я писала тебе, как мы встретили Новый год у Буллита и как Дюранти пришел туда намного позже, чем все остальные, вместе со своей красоткой. Я знаю, что он женат, и жена его живет в Париже, поэтому решила, что эта женщина – его любовница, но потом Мэгги, жена Юджина, сказала мне, что Дюранти живет с какой-то русской кухаркой, от которой у него есть сын. Кто эта блондинка, Мэгги не знает. Тут же она мне рассказала, что он начал свою карьеру журналиста во время Первой мировой войны, и репортажи, которые он тогда делал, отличались большой смелостью и талантом. Но потом – как считает Мэгги – «что-то с ним произошло, может быть, это все из-за наркотиков», он стал много пить, предавался немыслимому разврату (все в нашем с тобой ненаглядном Париже!), спал с мужчинами и детьми, насиловал животных, пока не подвернулась возможность уехать в советскую Россию. Здесь он довольно быстро выучил язык, получил квартиру, машину с шофером и был принят у Сталина. Все наши знают, что он давным-давно никуда не выезжал из Москвы и все его репортажи о колхозах – чистое вранье. Он циник и русских ни в грош не ставит. Пулитцеровскую премию получил потому, что сумел подружиться с сыном самого Джозефа Пулитцера.