День ангела - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этим человеком я вчера изменила своему мужу. Лиза, молчи, не говори ничего! Патрик уехал из Москвы второго января, рано утром. Я не провожала его на вокзале, потому что у меня сильно болела голова с вечера. У меня всегда болит голова, когда идет снег, и мне кажется, что – когда снег – я как-то хуже соображаю. Патрик вышел из дому с небольшим чемоданчиком, внизу его ждала машина. Я приняла таблетку от головной боли и провалилась. Проснулась далеко за полдень от громкого чириканья воробьев. Снег кончился, за окном ослепительно светило солнце. Голова уже не болела, но мягко кружилась, и во всем теле было ощущение приятной легкости, как в детстве после долгой болезни. В дверь постучала товарищ Варвара и сказала, что меня просят к телефону. Я вышла в коридор, взяла трубку. Лиза, это был он. У меня подкосились ноги. Почему-то он заговорил со мной по-французски.
– Вы готовы?
– Готова? Мы разве о чем-то договаривались?
– Ça c’est la meilleure! On part en vadrouille![42]
– Я плохо себя чувствую.
– Со мной вы будете чувствовать себя хорошо. – Он коротко засмеялся в трубку, и я отчетливо увидела, как он смеется, дергая левым уголком рта. – Ну, что? Вы согласны?
– Согласна.
– Я заеду через полчаса. Вы спуститесь или мне подняться?
Я подумала, что если я попрошу его не подниматься, значит, я прячу его и сама понимаю двусмысленность нашей встречи, а если я сделаю вид, что ничего такого нет и быть не может, то все это станет невинно и просто.
– Пожалуйста, поднимитесь.
Я накрасила губы и надушилась. Потом надела свое самое красивое белье, еще из Парижа. Если ты думаешь, что я делала это сознательно, то ты ошибаешься, Лиза. Я действовала механически, но только ужасно при этом торопилась, и меня всю лихорадило. Оделась, посмотрела в зеркало. В зеркале стояла испуганная кукла с очень бледным лицом. Я сразу же отвернулась. Ровно через полчаса Дюранти позвонил в дверь. Лиза, он был с цветами. Где он достал цветы? Зимой? В Москве? Я тут же заметила выражение, остановившееся на лице у Варвары, когда она открыла ему дверь. Оно было злорадным, словно Варвара заранее знала все, что будет.
– Хотите чаю? – спросила я.
– Я приглашаю вас в ресторан, – ответил он и добавил по-английски, кивнув на Варвару: – А это что за чучело? Она у вас служит?
Я смутилась. Варвара смотрела на нас стеклянными глазами.
– Пойдемте, пойдемте! – заторопился он. – А то мы пропустим все солнце, и будет темно, сыро, мрачно, как в Лондоне.
Сели в машину на заднее сиденье. У него красивый темно-синий «Кадиллак», за рулем шофер, который обернулся ко мне, вежливо поздоровался. Поднятые плечи в кожаном пальто, кепка. Глаз почти не видно. Дюранти назвал адрес.
– Куда мы едем? – спросила я.
– Сначала ко мне, на Ордынку, я забыл деньги, а в долг здесь никто не дает.
– Но мы же хотели гулять, пока солнце!
Он осторожно обнял меня за талию.
– Вы что, мне не верите?
Я отдернулась, и он засмеялся.
– Русские девочки, которых я подкармливал в Константинополе, не были такими пугливыми.
– Что это вы такое говорите?
– Да ничего я не говорю, это просто шутка, – усмехнулся он. – Мы заедем ко мне на Ордынку, я возьму кошелек, и пойдем обедать. На обратном пути прокатимся по городу, потом я доставлю вас домой. Чего вы боитесь?
Я вспыхнула, мне стало стыдно. Показалось даже, что я действительно все придумала. Минут через десять мы подъехали к большому каменному дому на Ордынке. Он попросил шофера подождать.
– Пойдемте, посмотрите, как я живу.
Поднялись на второй этаж. Все старое, темное, добротное. Он открыл дверь своим ключом. Навстречу нам вышла молодая, очень полная светловолосая женщина с васильковыми глазами. Мне показалось, что Дюранти не ожидал ее увидеть и смутился, если только можно употребить это слово по отношению к такому опытному человеку.
– Катя, ты можешь идти, – сказал он негромко.
Она вся стала красной – не только лицо и шея, но даже плечи и огромная белая грудь в вырезе платья.
– Я лучше останусь, – ответила она тонким и неприятным голосом.
Дюранти посмотрел на нее так, что она вдруг махнула рукой, сорвала с вешалки пальто и хлопнула дверью. Кажется, она еле удержалась от слез.
– Характер! – весело сказал он. – Такие у них революцию сделали.
Квартира у него очень большая, пять или шесть комнат, прекрасно обставленных, на стенах картины, ковры, как в музее.
– Хотите вина?
– Я не пью, – сказала я.
Он достал из шкафа несколько красивых бутылок, две рюмки и коробку с конфетами.
– Вы курите?
Я кивнула. Он предложил мне папиросу, а сам закурил трубку. Потом спокойно уселся на диване, разглядывая меня. Я делала вид, что рассматриваю картины, задавала ничтожные вопросы. Он отвечал односложно и совсем перестал улыбаться. Глаза его стали вдруг темными и снова какими-то бешеными. Наконец я вскочила.
– Голова болит, – сказала я, – отвезите меня, пожалуйста, домой.
– Домой? С удовольствием.
И близко подошел ко мне. А дальше, Лиза, я не могу ничего объяснить. Все произошло само собой, и я чувствовала себя на седьмом небе. Потом стало стыдно и страшно. На следующий день мы встретились в полдень на бульваре. Я не хотела, чтобы он опять заезжал ко мне домой. Сидела на промерзшей скамейке, бульвар был почти пустым, две няньки гуляли с колясками. Он сильно опоздал, и, пока я ждала его, думала только о том, что, если он бросил меня, я этого не вынесу. Теперь я вижу его каждый день, слава богу.
Голод
Самоубийство стало частым явлением в нашем селе. Многие кончали с собой, вдыхая угарный газ. Это было просто и безболезненно. Большинство составляли женщины, чьих мужей арестовали и сослали в лагеря, а дети умерли от голода. Они заделывали все щели, затворяли окна и двери, разжигали огонь в печи или прямо на глиняном полу и умирали, вдыхая пары угарного газа. При этом вся хата часто выгорала целиком.
Иногда кому-то удавалось поймать рыбу или птицу. Летом в лесу можно было набрать ягод, грибов, и в пищу шло все, даже листья и кора деревьев. От истощения у людей выпадали зубы. Они добирались до лужайки, ложились на землю и начинали выдирать из нее траву своими распухшими, кровоточащими деснами. Трава не утоляла голода. Когда с полей сошел снег, истощенные скелеты потянулись туда в надежде раздобыть в земле что-нибудь съедобное. Самой большой удачей было наткнуться на картошку. Картофель и лук были бесценными находками.
Из воспоминаний Олега Ивановича ЗадорногоВермонт, наше время
Вернувшись с плотины, выпили водки в столовой. Согрелись, обсохли. Студенты и дети давно крепко спали, над школой сверкала луна.
– Теперь на костер! Без костра не годится!
Лиза смеялась, запрокинув голову.
– Вы никогда не ездили в пионерский лагерь?
– Мы разве на «вы» с вами, Лиза?
Она усмехнулась:
– Мы ведь не пили на брудершафт. Откуда же «ты»?
Ну, вот. Она замужем, наверное, или у нее есть друг.
– Тогда я поехал, – весело сказал Ушаков.
Она покачала головой.
– Не хотите посмотреть, как люди впадают в детство?
– Хочу, но не очень.
– Не обижайтесь на меня. Если вы сейчас уедете, значит, я вас обидела чем-то.
– Я лучше поеду. Спокойнее будет.
– Останьтесь.
– Да боязно здесь оставаться!
Он тоже смеялся.
Она слегка прищурилась:
– О’кей, поезжайте. Спокойной вам ночи. Вы просто чудесный.
– Откуда вы знаете?
– Так, догадалась.
Ушаков дотронулся губами до ее теплой щеки.
– Счастливо, прощайте.
– А может, останетесь?
Он делано зевнул. Хотелось еще прикоснуться.
– Спасибо за вашу рубашку. Я сразу согрелась.
– Хотите, я вам подарю? – Он сделал вид, что собирается снять рубашку.
– Попробуйте только, меня здесь съедят!
– Пойдемте, пойдемте! – Торопливая Надежда пробежала мимо, сверкнула глазами, как звездами. – Там петь уже начали!
– О любви не говори! – С лужайки и вправду заливисто пели. – О ней все сказано! Сердце, полное любви, молчать обязано! О любви не говори, умей владеть собой, о любви не говори…
– Вы таких песен в Париже не услышите, – сказала Лиза. – Да и нигде не услышите. Ведь вы антрополог?
Костер раскинулся посреди леса с весельем, привольностью и беспорядком. Огонь подпрыгивал, как великан, которому хочется достать до самого неба, поэтому он приседает на секунду, набирает сверкания и шума в огромные гроздья своих желтых легких и вновь устремляется кверху, где вскоре с большой неохотой чернеет и гневно уходит в прохладное небо. Все рассевшиеся и разлегшиеся вокруг огня люди – те самые, которых Ушаков застал днем одетыми и прибранными, – казалось, сорвали сейчас свои маски, где пламенным лицам их было неловко, и, выставив в небо широкие скулы, и пели, и пили, и что-то шептали друг другу в прогретые пламенем уши.
Ушаков не слышал того, что они шептали, но, судя по смеху, всем стало так сладко! Всем стало – как детям, но только не нынешним, бледным, изнеженным детям, которых родители гордые лечат, и моют шампунем, и водят в концерты, а тем первобытным, оскаленным детям, которые жили во мрачных пещерах среди разгулявшейся грозной стихии, резвились, как звери, и грызли коренья. Все слабые узы человеческой цивилизации, основанные на страхе перед будущим и несправедливом распределении природных запасов, здесь, в этом лесу, наконец-то исчезли, и вновь разыгрались свирепые страсти, животная нежность и грубые ласки.