Диагноз: гений. Комментарии к общеизвестному - Сергей Сеничев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повод, правда, имелся. И серьезный — овдовевший за полгода до этого г-н Тютчев ринулся туда венчаться с женщиной, уже носившей его очередную дочь. Но как это выглядело: испросив у министра Нессельроде разрешение на брак («ради покоя и воспитания своих детей»), добро на женитьбу он получил, а отпуска — нет. «Ну-ну», — отметил про себя Федор Иваныч и был таков. И оттуда уже — целых два с половиной месяца спустя подал прошение об отставке. И ему подписали это вызывающее по форме «по собственному». И даже долгосрочный отпуск предоставили, из которого Федор Иванович не изволил возвернуться, чем уже и спровоцировал исключение себя из числа чиновников Министерства иностранных дел, да еще и с лишением звания камергера. И следующие четыре года проживал с новой благоверной в Мюнхене — до тех пор, пока не выхлопотал прощение и восстановление на службе. По-вашему, вся эта история — пример уравновешенности?
Тут мимоходом заметим, что стихов после того венчания наш герой не писал практически десять лет. Это уж потом, после возвращения на службу и на отечественный Парнас, были «Чародейкою Зимою», «Есть в осени первоначальной», «Умом Россию не понять», «Нам не дано предугадать», «Я встретил вас и все былое…»
Все былое ожило в отжившем сердце 67-летнего Федора Ивановича. Он лечился в Карлсбаде и встретил свою первую любовь — Амалию Лерхенфельд (по мужу уже баронессу Крюденер). И тою же летнею ночью, вернувшись в отель, — без помарок, как гласит еще одно предание, — записал сей шедевр… Вообще, история любовей Тютчева — история совершенно самостоятельная, и к ней нам непременно стоит вернуться. Но позже… А покуда вернемся к нашим героям.
Не мог подолгу сидеть за столом БЕЛИНСКИЙ: у него тотчас разбаливалась грудь. Отчего «неистовый Виссарион» писал преимущественно стоя. И — назовите это распорядком или как-то уж там еще — но работал он по строго заведенному графику. А именно: полмесяца практически не выпускал пера из рук, а потом ровно столько же почти не притрагивался к нему, жил в свое удовольствие.
А устанет отдыхать — и снова за конторку…
Никогда не было определенных часов ни для занятий, ни для еды, ни для сна и у СОЛОВЬЕВА: «он делал из ночи день, а изо дня — ночь», писал, когда писалось, ел, когда елось, спал, когда спалось. Что, тем не менее, не помешало Владимиру Сергеевичу стать провозвестником русского символизма и кумиром поколения, породившего Блока с Белым… Работоспособность этого «всечеловека» впечатляла осведомленных: он мог неотлучно просидеть за письменным столом шесть-семь часов кряду, затем уснуть часа на два и проснуться в три ночи, чтобы опять засесть за работу до самого полудня…
БЕЛОГО просто процитируем: «Я пишу день и ночь; переутомляясь, я в полусне, в полубреду выборматываю лучшие страницы и, проснувшись, вижу, что заспал их… Так работаю я пять месяцев без пятидневки; пульс усилен; температура всегда «37,2», т. е. выше нормы; мигрени, приливы, бессонницы облепили меня, как стая врагов; написано 2/3 текста, а я не знаю, допишу ли: допишу, если не стащат в лечебницу. Так я пишу в узком смысле слова, в период «записывания», после услышания темы и увидения образов. Но так мною записано лишь 6–7 книг из мной написанных тридцати»…
Будете комментировать?..
Из его «возлюбленного брата» БЛОКА: «Я пишу стихи с детства, а за всю жизнь не написал ни одного стихотворения, сидя за письменным столом. Бродишь где-нибудь — в поле, в лесу или в городской сутолоке… И вдруг нахлынет лирическая волна… И стихи льются строка за строкой… И память сохраняет все, до последней точки. Но иногда, чтобы не забыть, записываешь на ходу на клочках бумаги. Однажды в кармане не оказалось бумажки — пришлось записать внезапные стихи на крахмальной манжетке. Не писать стихов, когда нет зова души, — вот мое правило».
Про манжетку — замечательно. Вот так и подбрасывается пища для легенд, кочующих из монографии в монографию, из учебника в учебник. Из песни, если хотите, в песню: «И художник на манжете мой портрет нарисовал»…
Правда, позже, в советские уже годы вездесущий Чуковский приметил за Блоком железное правило иметь при себе множество специального назначения блокнотиков, которые были распиханы по разным карманам и в которых поэт время от времени делал пометы, исходя из ему одному известных соображений, что в какой…
Кому верить?..
В кармане у СТИВЕНСОНА всегда лежали две книжки: одну читал, в другой писал. Как правило, во время прогулок, подыскивая слова и разрабатывая диалоги. При этом Роберт Льюис уверял, что «претворял жизнь в слова…сознательно, для практики»…
Исключительно для практики же правил время от времени рассказы старика Толстого зрелый ЧЕХОВ…
Вообще-то, работал Антон Павлович довольно лениво. С некоторой как бы даже прохладцей. Как бы походя. Мог между каким-то совершенно сторонним делом и разговором вдруг отправиться к столу и «подвинуть» начатый давеча рассказ на три-четыре строки. В одном из писем своему задушевному до определенной поры другу Суворину он признавался, что для литературы в нем не хватает страсти («и, стало быть, таланта»): «Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого-то не случается, чтобы я за одну ночь написал бы сразу листа три-четыре или, увлекшись работой, помешал бы себе лечь в постель, когда хочется спать». Врач, в общем. Доктор до мозга костей. Хотя врачу-то следовало бы провидеть, что заточение в сырой Ялте доконает его скорее морозной Москвы…
Что известно доподлинно, так это то, что по ночам Антон Палыч не писал. Во всяком случае, заматерев — уже никогда. С утра пил кофе: «Утром надо пить не чай, а кофе. Чудесная вещь. Я, когда работаю, ограничиваюсь до вечера только кофе и бульоном. Утром — кофе, в полдень — бульон»…
Насчет бесстрастия с бесталанностью — это, конечно, самооговор. Близкие к писателю Бунин и другие восхищенно отмечали, что кумир практически никогда не выпадал из творческого процесса: «всегда думал, всегда, всякую минуту, всякую секунду, слушая веселый рассказ, сам рассказывая что-нибудь, сидя в приятельской пирушке, говоря с женщиной, играя с собакой…»
Короленко вспоминал об одной их встрече. «Знаете, как я пишу свои маленькие рассказы? — спросил Антон Палыч. — Вот». И, оглянув стол, «взял в руки первую, попавшуюся на глаза вещь — это оказалась пепельница», поставив которую перед Владимиром Галактионычем, заявил: «Хотите — завтра будет рассказ… Заглавие “Пепельница”». Надо думать, Короленко не выразил сомнений — рассказа с таким названием у Чехова, кажется, так и не появилось…
Но вот «Сирену» — тому были свидетели — Антон Палыч действительно написал в один присест и без единой помарки. Ни единой запятой не пропустив, между прочим.
Правда, в последние годы он стал относиться к себе всё требовательнее: держал рассказы по нескольку лет, правя и переписывая их, и даже несмотря на такую кропотливую работу, последние корректуры бывали испещрены пометками и вставками. Признавался: чтобы окончить произведение, он должен был писать его, не отрываясь: «Если я надолго оставлю рассказ, то уже не могу потом приняться за его окончание. Мне надо тогда начинать снова».
И при этом: «Садиться писать нужно только тогда, когда чувствуешь себя холодным как лед», — заявил он однажды все тому же Бунину. Очень, в общем, противоречивой личностью был. Как, впрочем, и все герои настоящей книги. «Иванова» сочинил в десять дней, на «Вишневый сад» ушло десять месяцев…
Великая литература, как ни крути, создается и великой натугой. Век ведь уже минул, а до сих пор востребованней Чехова-драматурга только драматург Шекспир…
«Урывками, со страдальческим лицом» и, в отличие от Антона Павловича, всегда ночью писал Глеб УСПЕНСКИЙ. При этом на столе у него всегда стоял крепчайший холодный чай или пиво…
По ночам — примерно с полуночи и часов до пяти-шести утра — попивая некрепкий и почти холодный же чай, который, правда, позже поменял на спиртное, писал ДОСТОЕВСКИЙ. При этом Федор Михайлович чаще всего творил из-под палки — в номер, к сроку, дотянув до последнего, под угрозой сорвать контракт, в невероятной спешке, в вечном страхе «испакостить вещь торопливостью».
Исключение составляют разве что «Бедные люди», которых он сочинял практически день и ночь и шлифовал потом долгие полтора года. В письме брату хвастался, что в очередной раз перебелил его наново, и от этого «роман только выиграл вдвое»… А каково бы вышло, кабы Федор Михайлович и впредь не слишком торопился и на то же «Преступление и наказание» времени не пожалел?..
ТУРГЕНЕВ же, напротив, почти всегда брался за перо под влиянием внутренней потребности — независимо от воли. Неделями гнал от себя это побуждение, но отделаться от него совсем Ивану Сергеевичу не удавалось. Образы и картины, порождаемые личными воспоминаниями, загоняли его в кабинет, к столу. Он запирался и часами вышагивал по комнате — «шагал и стонал там»…