Аваддон-Губитель - Эрнесто Сабато
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рак — это бич цивилизации.
Потом достал из кармана висевшие на золотой цепочке часы «лонжин» с тремя крышками, внимательно поглядел на циферблат, будто изучая сложный документ, изготовленный в его конторе, закрыл часы, осторожно сунул их обратно в карман и поднялся, собираясь уходить.
Смеркалось.
— Дедушка Амансио, — сказал внезапно Марсело, будто кто-то его подтолкнул.
— Да, мой мальчик.
Марсело почувствовал, как волна крови прихлынула к его лицу, и понял, что никогда не сумеет поговорить с дедом о пустующей комнатке в глубине квартиры.
Дон Амансио ждал, что он скажет, внимательно и удивленно — как если бы в засушливой местности выпало несколько капель дождя.
— Нет… то есть… если будет заморозок, как вы говорите…
Старик с любопытством смотрел на него, машинально повторяя: «Да я же говорил, если стихнет памперо», — и думая: «Что это с Марселито».
А Марселито думал: «Славный дедушка Амансио — потертый сюртук, достойная, опрятная бедность, благородство обедневшего идальго, тактичность».
Из деликатности дон Амансио переменил тему и, указывая пальцем на газету «Ла Пренса»[70], спросил, читал ли Марсело передовицу об атомной бомбе. Нет, не читал. «Вот наивный», — подумал с нежностью юноша. Все равно как если бы спросил, читал ли Марсело вчера речь Белисарио Рольдана[71]. Старик сокрушенно покачал головой.
— Дело в том, как посмотреть… я хочу сказать, дедушка Амансио…
Старик с любопытством поглядел на него.
— То есть… возможно, когда-нибудь ее можно будет употребить на что-то полезное… — сделав усилие, объяснил Марсело.
— Полезное?
— Не знаю… то есть… например, в пустыне…
— В пустыне?
— Ну, то есть… чтобы изменить климат…
— И это будет хорошо, Марселито?
Юношу одолевал стыд, он терпеть не мог поучать, объяснять, производить впечатление знающего больше других. Это ему казалось нетактичным, особенно в отношении людей, вроде дона Амансио, такого беззащитного. Но не ответить нельзя.
— Я думаю… возможно… в странах, страдающих от голода… в тех местах, где не бывает дождей… на границе Эфиопии, кажется…
Дон Амансио посмотрел на газету, как будто в ней был скрыт ключ к этой важной проблеме.
— Конечно, я старый невежда, — признался он.
— Да нет, дедушка, вовсе нет! — устыдясь, поспешил исправиться Марсело. — Я хотел сказать, что…
Дон Амансио посмотрел на него, но Марсело уже не знал, что говорить. Еще несколько минут прошло, оба успокоились, и старик снова уставился в окно.
— Да, Фишер, теперь-то я точно вспомнил, — внезапно произнес он.
— О ком вы, дедушка?
— Да о том, кто купил участок. Немец или что-то вроде того. Из тех, что понаехали сюда после конца последней войны… Люди трудолюбивые, с идеями… — Задумчиво глядя на деревья, росшие внизу, на улице, он сказал: — Да, эти люди знают, что делают. Прогрессивные люди, спору нет. — И, минуту помолчав, прибавил: — Все равно прежние времена были лучше… Меньше было науки, зато больше доброты… Никто не торопился… Мы проводили время, попивая на веранде мате и глядя на закат… Меньше было развлечений, чем теперь, — ни тебе кино, ни телевидения. Но у нас были другие приятные дела: крестины, клеймение скота, праздники разных святых… — Помолчав, он продолжал: — Люди были не такие образованные. Зато менее корыстные. Деревни были бедные, особенно наши места, по берегам Магдалены. Но народ был щедрый, благородный. Даже город был другой. Люди вежливые, спокойные.
Чем больше темнело, тем длинней становились паузы. Марсело смотрел на силуэт старика на фоне окна. О чем он думает в долгие одинокие ночи?
— Миром завладела ложь, сынок. Никто никому не верит. Когда мы с отцом отправились на Восточный Берег[72] на похороны дяди Сатурнино, для поездки даже билетов не требовалось. — Он снова умолк, а потом, легонько похлопывая по газете, прибавил: — А теперь… одни эти бомбежки… вьетнамские дети… А ты, Марсело, что об этом думаешь?
— Я… может быть, когда-нибудь… все переменится….
Старик с грустью глядел на него. Потом, словно беседуя с самим собой, сказал:
— Все может быть, Марселито… Только мне сдается, что деревня уже не станет такой, как прежде. Пруды, розовые утки, терутеру…[73]
Стало совсем темно.
ШутПодражая Кике, он говорил о некрологах, сыпал остротами, вспоминал смешные истории тех лет, когда преподавал математику. Окружающие находили, что он выглядит лучше, чем когда-либо, что он полон сил и энергии.
И внезапно он почувствовал, что опять начнется это, начнется неотвратимо, — раз начавшись, процесс развивается неудержимо. Ничего ужасающего, никаких чудовищных видений. И однако он испытывал страх, какой бывает лишь в кошмарах. Постепенно его одолевало ощущение, что все становятся ему чужими, — вроде того, что мы чувствуем, глядя с улицы в окно на чью-то пирушку: мы видим, как люди смеются, разговаривают, танцуют, но звуков не слышим, а они не знают, что на них кто-то смотрит. Но и это сравнение не совсем точное: эти люди как будто еще и отделены от тебя не просто оконным стеклом и не просто расстоянием, которое можно преодолеть, войдя или открыв дверь, а каким-то непреодолимым другим измерением. Ты вроде призрака, что, находясь среди живых людей, может их видеть и слышать, а его не видят и не слышат. Но и это не точно. Ибо не только он их слышал, но и они слышали его, говорили с ним, не испытывая никакого удивления, не зная, что тот, кто с ними говорит, вовсе не С., а своего рода заместитель, своеобразный шут-узурпатор. Между тем как он, настоящий, постепенно и боязливо все больше отдаляется. И хотя обмирал от страха, — как человек, видящий последнее судно, которое могло бы его спасти, неспособен подать даже малейший знак отчаяния, — он не мог сообщить о своем все возрастающем отчуждении и одиночестве. И пока судно удалялось от острова, он начал рассказывать забавную историю из своих студенческих лет, когда они, студенты, выдумали венгерского поэта, которому якобы покровительствует также не существующая княгиня. Они и тогда были по горло сыты Рильке и его снобизмом. Выдуманный образ обретал живые краски, сами они писали все уверенней, опубликовали два стихотворения на французском в «Тесео», несколько фрагментов из мемуаров и под конец сообщили, что этот поэт прокаженный. Замысел их заключался в том, чтобы Гильермо де Торре опубликовал в «Ла Насьон» заметку.
Все вокруг надрывались от хохота, и шут также, между тем как тот, другой, смотрел, как судно, удаляясь, становится все меньше и меньше.
Явление брата и сестрыВ метании между ложью и вспышками страсти, между экстазом и тошнотой жизнь становилась для него все более непонятной, все более пугал этот «большой коктейль». Куда исчезли истинные ценности? Внутри у него теснились бунтари, они хотели действовать, произносить решительные слова, сражаться, умирать или убивать, но только не быть включенными в этот карнавал. Нахальные Начо, суровые Агустины. А Алехандра? Жила ли она на самом деле и где, — в этом ли доме, или в другом, или в том бельведере? Люди справлялись в архивах газет, хотели узнать, какую страсть к абсолюту питают участники этого карнавала, какую неутолимую жажду. Правдиво ли это сообщение? Словно то, что копится в архивах, не заведомые апокрифы. Но это никого не смущает: сыплются вопросы о том, жили персонажи взаправду или нет, как жили и где. И ведь люди не понимают, что персонажи эти не умерли, что из своих подземных убежищ они снова его терзают, ищут и оскорбляют. Или, быть может, наоборот — он нуждается в них, чтобы выжить. И поэтому он ждет Агустину, страстно ждет, чтобы он появилась.
Маска лектора, выступающего перед дамами, он улыбается и демонстрирует кукол,
хорошо воспитанный
учтивый господин,
хорошо одетый и нормально питающийся господин.
Не бойтесь, дамы и господа,
этот хищник приручен, его зубы подпилены,
вырваны, сгнили, расшатались
от надлежащей пищи.
Он уже не тот зверь, что жрет сырое мясо,
что нападает в сельве и убивает.
Он утратил свою величавую дикость.
Заходите, дамы и господа.
Зрелище специально для семейного досуга,
приводите тетушку в День тети
и свою матушку в День матери.
Вот, глядите.
Полоборота направо,
гоп!
Приветствуй почтенную публику.
Вот так,
очень хорошо,
получай свой кусок сахару.
Гоп, гоп!
Дамы и господа,
специально для семейного досуга,
могучий лев: ты грезишь,
послушно исполняешь заученные
пируэты
с легкой, нежной и тайной иронией.
Жалкие люди, но в конце концов