Аваддон-Губитель - Эрнесто Сабато
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хватит, Начо. Я смертельно устала.
— О, Зевс! Воззри на это, ты видишь потомков орла, лишившихся отца и удушаемых в объятиях беспощадного змея! Воззри на нас, осиротевших и изгнанных из отчего дома!
— Говорю тебе, я смертельно устала.
Внезапно изменившимся, будничным и сердитым тоном Начо сказал:
— Вот шлюха мерзкая! Я видел ее в машине Переса Нассифа.
— Ну и что?
— Похоже, тебя это не трогает, — бросил Начо. И, вспылив, закричал, неужели ей не стыдно, что эта шлюха устроила ему работу в конторе этого мерзавца.
— Ну и пусть, будем жить на общественную благотворительность.
В исступлении Начо кричал, что говорит с ней серьезно.
— Не кричи! Довольно. — Лицо Агустины стало жестким. — Дурень, тебе все надо объяснять. Ты не понимаешь, что в любом случае, соглашаясь, выказал ей максимум презрения. И больше мне об этой женщине ни слова, — мрачно заключила она.
Брат саркастически напомнил ей, что эта женщина их мать, а мать у каждого только одна. Потом он встал, направился в свой угол и принес пакетик, обернутый в цветную бумагу и с красной тесемкой, — «подарок».
— Что еще за шутовская выходка? — устало спросила Агустина.
— Ты забыла про День матери?
Пакет был крошечный. Агустина посмотрела на брата.
— Знаешь, что я ей посылаю? — Он злорадно усмехнулся — Презерватив.
Он вернулся в свой угол, присел на кровать и, помолчав, сказал:
— Я хочу предложить тебе заключить пакт.
— Перестань мне надоедать своими пактами.
— Один-единственный. Малюсенький пакт.
Агустина не отвечала.
— Микропакт. Пакт-карлик.
— Для чего?
— Это — испытание.
— Что еще за испытание?
— Это мое дело, — загадочно ответил Начо.
— Хорошо. Говори скорей, а то я уже засыпаю.
— Начо принес пластинку с фотографией Джона Леннона и Йоко на конверте.
— Чтобы ты никогда не слушала эту пластинку, — сказал он, показывая ее сестре.
— Почему?
— Вот-вот! Это и есть испытание! Ты уже ничего не понимаешь! Ты окончательно отдалилась от меня! — закричал он, бросая фото в лицо сестре.
Агустина скучающе посмотрела на него.
— Не понимаешь? Эта дерьмовая японка во всем виновата!
Обессиленный, он сел на край кровати рядом с сестрой, бормоча словно про себя: «Эта бесстыжая, этот паршивый ублюдок». Потом снова стал приставать:
— Так ты согласна?
— Ладно. Дай мне поспать.
Начо швырнул пластинку на пол, принялся ее топтать и с бешеной яростью разломал на куски. Завершив дело, он посмотрел сестре в глаза, как бы ища какой-то знак. И в конце концов пошел к кровати, растянулся на ней и выключил ночник. Немного погодя, голосом, который будто двигался в темноте по тайным тропам, прежде им известным, а теперь заваленным препятствиями и секретными ловушками, расставленными коварным захватчиком, едва нашел в себе силы сказать:
— С нами что-то случилось, Агустина?
Она не ответила, лишь погасила также свой ночник. С изумлением, переходившим в отчаяние, Начо понял, что она погасила свет, чтобы раздеться. В мглистом свете, падавшем из окна, он видел, как она снимает одежду.
Тогда он тоже разделся и лег. Он смотрел в ее сторону бесконечно долго (в уме всплывало детство, собаки, укромные уголки в парке Патрисиос, карамельки, одинокие часы сьесты, ночи, заполненные плачем и объятиями), и все это время он чувствовал, что она тоже не спит и тревожно размышляет, — дыхание было не такое, как у спящей. Судорожно напрягшись, он спросил, спит ли она.
— Нет, не сплю.
— Я приду? — с трепетом спросил он.
Она не ответила.
Минуту поколебавшись, Начо поднялся и подошел к ее кровати. Он сел и, поглаживая лицо сестры, почувствовал на ее щеках слезы.
— Оставь меня, — сказала она мягко, но с интонацией, какой он прежде никогда не слышал. И прибавила: — Лучше ты меня не трогай.
Начо опешил, не зная, как себя повести рядом с нею, с этим телом, к которому едва прикасались его руки и которое было теперь таким чужим и далеким. Он медленно поднялся и, подойдя к своей кровати, рухнул на нее.
Твое тело и ловушка из нежного шелка
ведущая на плантации
берега
пот на твоих волосах обожженных тучами
в те незабвенные минуты
столько перемен в кочевьях и в подполье
столько почестей этой дикой красавице
которые требуют беспорядка
Все судороги переменчивой жизни
поспешность любовных ласк
магический фильтр анафемы
голодный свет невстречи в наших жилах
бьющих как плеть
и одинокое безумие пальмовых рощ
когда в разлуке
набухая в моей груди
из недр земли ко мне вдруг возвращаются
все наши ласки
яростный узел страсти
в черных кольцах времени
в грабительских меблирашках
сияние грудей в море
и его чайки и его музыка
над алтарем нашего разрыва
над огромными волшебными лунами
и вместо лугов твои глаза
страна неподкупная
страна дурманящая
с пьяным смехом в свисте ветра
и твоими волосами на моем лице.
Первое сообщение Хорхе ЛедесмыВ мире все вверх ногами. Это еще один резон быть оптимистом, так как пока никто нас не опередил.
Я постоянно терплю неудачи, так что даже смешно. Родился простофилей, и теперь вдруг не знаю, что мне делать. К примеру, в последний раз я взобрался нагишом на фонарный столб на углу улиц Коррьентес и Суипача. Рассчитал: в субботу, в пять вечера. Продержали меня в кутузке несколько месяцев.
Хочу Вам признаться, Сабато: я не хотел приходить в этот мир, никак не хотел. Мне было так уютно, что когда настало время выходить на свет, я заартачился, повернулся задом. Но все равно меня вытащили, силой. Все делается силой, во имя чего-то лучшего. Тут-то я и понял, что этот мир не иначе как сплошное дерьмо. С Вами, наверно, тоже происходило нечто похожее. Да, знаю, мы в проигрыше. Но теперь надо держаться. Мы с Вами такие люди, что выложим все начистоту, мы двое несчастливых. У меня, правда, есть то преимущество перед Вами, что я невежда.
Пишу Вам, чтобы сообщить, что в предвидении своей смерти я назначаю Вас моим наследником. Не желаю, чтобы со мной случилось так, как с Маркони, — когда он умер, никто не мог понять его опытов. Моя семья уже извещена об этом.
Донн пишет: «Никто не спит в повозке, везущей его на виселицу». Вы об этом упомянули. Поразительно. Я уже давно исследую знаменитую Аристотелеву проблему: над! отыскать Первоначало, тогда все остальное приложится. Так вот, Сабато: я отыскал первоначало. Я знаю, кАк и для чего мы сотворены. Вы сознаете, что я сказал? Я хочу быть краток и ничего не приукрашивать. Теория должна быть безжалостна, и если ее создатель сам к себе не относится жестко, она обращается против своего создателя. Страх, что непредвиденный случай может отправить меня на кладбище Чакарита с моим грандиозным открытием, побудил меня написать Вам. Я должен все предвидеть и рассчитать, и тщеславие тут ни при чем. И особых иллюзий я не строю. Вольтер считал Руссо сумасшедшим, а Каррель[77] считал Фрейда вредоносным. Меня единственно интересует человек — безвестный, жалкий, кругом одинокий: чтобы не потерялся кончик клубка, который мне удалось обнаружить. И пусть истина, подобно пожару в сельве, озарит картину того, как лев и газель спасаются вместе.
Я знаю, почему и для чего поместили нас в этот бардак и причину нашего неизбежного уничтожения. Сами понимаете, это предполагает открытие эталона по которому можно измерить все человеческие действия. Бог был необходимым этапом, но лет через сто школьники будут над ним потешаться, как мы теперь потешаемся над Птолемеем. Если Кант говорил, что этого не может быть, причина в том, что он не стремился, как стремимся мы, добраться до сути. Ослиный педантизм, с которым он в один и тот же час проходил по одним и тем же улицам, доказывает его почтение к установленному порядку. Ему было так удобно в нашем хаосе, что он объяснял его вместо того, чтобы устранить. Как можно примириться с тем, что тебя против твоей воли поместили на этой планете и в надлежащий час, отвратительно старого, с ужасными муками, вытолкнут вон без каких-либо объяснений или извинений? И мы должны бояться этого типа лишь потому, что он родился в Германии? Тем временем миллионы лет, не считаясь ни с Кантом, ни со всей наукой, ни с расщеплением атома, человек, подобно каким-нибудь мухам или черепахам, рождается, страдает и умирает, не зная почему. Нет, Сабато, со мной это не пройдет.