Дневники 1926-1927 - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
<Приписка на полях> Своя рогожа милей чужой рожи (сказал Берендей).
22–23 <Октября>.
Ход осениВ субботу 22-го окт. утро было морозное и тихое, потом с переменным счастьем шла борьба за жизнь и свет. Вечером в темноте полетел снег, потом сильный и короткий дождь, после которого небо открылось на всю ночь, и к утру подморозило. Мы вышли на охоту в район Скоропустовского завода (Трубецкой, Яловецкий, Петя и я). В темноте направо от полотна новорожденный месяц с дополнительным кругом и возле огромная звезда светились и в предрассветный час, и потом на заре и долго не исчезали после восхода. Сколько ласки мне было от этого союза новорожденного месяца с его большой звездой, и все потому, что уже лет 25 я смотрю на них и думаю о своем и складываю это свое туда, как в копилку. И так ведь не я один в свои 25 лет, а миллион людей в миллионах лет!
Через три-четыре версты к северу от Сергиева открылась на земле легонькая пороша, и чем дальше мы шли, тем становилось прочнее. (Говорят, между Мытищами и Пушкиным наблюдается всегда резкая перемена климата, напр., севернее лежит снег, или весной южнее деревья распускаются, а севернее стоят, как зимой и т. д.) Собака по пороше причуяла лисицу, и мы ее взяли (старый кобель, убил Яловецкий). Вчерашние капли дождя на деревьях, замерзнув, так и остались прозрачными каплями и сверкали. Потом пороша растаяла, и с нею расплылись по траве все следы, сверху еще полило с деревьев и совершенно уничтожило возможность охоты. А после 12 дня начал моросить дождь, и так продолжалось до ночи. Последние дни этим и характерны, сменой морозного утра и кислого дождливого дня, все так и идет, дождь и мороз.
<Приписка на полях> Обратно мы шли верст 12 вдоль Переел. шоссе, по которому непрерывным обозом в течение нашего трехчасового пути ехали мужики с базара. Конечно, то были все разные люди, как и в городах, но со стороны это были все мужики, все пьяненькие. Все они одинаково, если бы мы шли пустые, кричали бы нам: «а где же заяц?» Теперь же, когда мы четверо шли с одной лисицей, все они в один голос в течение 3-х часов, оглядев лисицу, кричали:
— А где же другая?
Я сказал своему спутнику:
— Ну и много же у нас мужиков.
— Милли-оны! — ответил он.
ГорькомуАфоризм, парадокс и проч. жизненные домыслы имеют свойство бесконечной дробимости, и если ими злоупотреблять в диалогах, то роман становится как бы фаршированным. В повестях у Тургенева постоянно видишь, как эти философские диалоги, распределенные между людьми, висят в воздухе. У Достоевского они удаются потому, что, во-первых, все они имеют единство, во-вторых, очень искусно вплетаются в действие. Толстой относит их к особому лицу, за сценой вроде Рока («мне отомщенье» и проч.). Розановские афоризмы окружены иллюзией личных и ежедневных переживаний автора. Наконец, Андрей Белый параллельно с видимым действием жизни ведет особое оккультное ее толкование. Эти «выноски» наиболее искусно сделаны у Пушкина в «Онегине», и образцом для всех могут служить домыслы наивного свидетеля великих событий истории летописца Нестора.
У Горького характерна бесконечная дробимость его выносных мыслей, образуется что-то вроде фарша в романе, которым начиняются лица все без различия пола и возраста, так что разговор гимназистов иногда можно отнести к беседе индусских мудрецов.
И вот если у Гоголя является черт из трагедии сердца, то у Горького, я думаю, он выходит из трагедии разума, из упрямого желания разделять и бесконечно дробить то, что по существу своему не делимо. Притом эта подмена необходимого синтеза незаконным анализом происходит помимо воли автора, переносится где-то в его подсознательное я, и вот почему его творчество характерно чудовищными провалами. Говоря попросту, он при громадном художественном таланте, далеко превосходящем в смысле постижения жизни наше обычное разумное ее понимание, непременно хочет быть и обыкновенным разумником. Очень возможно, что его рассудочный герой Клим, который «учится любви», и является образом Горького, который тоже все учится.
Прочитав больше половины этого фаршированного романа, я с большой радостью отдохнул на подлинно горьковской странице про охоту на сома.
2) Очень боюсь в своем романе провалиться тоже на «домыслах» на философии, но только надеюсь на свой опыт писателя собачьих рассказов. Вот истинная школа для художника-писателя писать о существах, которые не могут между собой беседовать умно, диалогами, как у Горького. Впрочем, есть писатели, которые и собак и лошадей подгоняют к людям («Холстомер» Толстого).
3) Кончил «Клима».
Под конец, при описании Ходынки и особенно царя в Нижнем, у меня явилось понимание, что в будущем ходе романа столь угрюмо скучная жизнь героя Клима представится необходимым вступлением к огромной картине событий русской истории, которые всех нас так живо задели.
Ну-те, Алексей Максимыч, роман ваш я прочитал весь очень внимательно. Долго я не понимал, из-за чего тянется такая скучная жизнь Вашего героя Клима, признаюсь, поругивался на диалоги мудрости, которые Вы влагаете в уста даже младенцев, отчего весь роман кажется каким-то фаршированным. Я даже записал себе памятку: «не рано ли тебе, Михаил, о людях писать, поучись-ка еще на собаках или на растениях, которые совсем не разговаривают, а между тем, жить без них невозможно». В средине романа страшно меня обрадовала охота на сома, в которой я узнал драгоценного Горького и решил читать дальше, не ругаясь, потому что ошибки такого человека и писателя, как Максим Горький, ценнейший материал для раздумья. Под конец при живом описании Ходынки («икра»){84} и особенно царя в Нижнем (китаец-то!) у меня явилось понимание, что в будущем ходе романа скучная жизнь героя представится необходимым вступлением к огромной картине событий русской истории, которые всех нас так здорово задели. Любопытство мое еще задето и дальнейшим ходом истории любви Клима, когда, наконец, этого истукана прошибает живая любовь с ее творческим страданием и родственным узнаванием земной твари. Словом, под конец я «расчитался» и жду продолжения с полной уверенностью, что живущий в Вас талант художника развернется на огромном полотне во всю свою мощь.
Я несколько робею писать Вам о том, что считаю «ошибками», знаете, не умею как-то формулировать свои догадки и все боюсь, что у меня выйдет «субъективно», словом, как все русские, глуп вне своего дарования.
Сейчас прочитал в «Известиях» Ваш манифест «Десять лет». Не раз и мне приходило в голову, что не так уж плохо у нас и что следует мне написать «на страх врагам» заграницей дифирамб», подобный Вашему (в царское время я одно время так ненавидел кадетов, что мечтал про себя объявиться «назло» черносотенцем). Но размышления всегда меня приводили к результатам таким: 1) что заграницей на Пришвина — раз плюнуть, а у себя можно сделать предельную карьеру госписа, вроде Демьяна Бедного, и дальше идти уже будет некуда. Так мало-помалу создалось у меня аполитическое равновесие бытия: восставать на зло (если это зло) я не имею права, т. к. сам же его создавал, подчеркивать добро — мне невозможно; итак, довлеет дневи злоба его: буду рядовым тружеником-художником, что вне — то от лукавого. Ваше положение внешне совершенно свободного человека совсем другое, чем мое, и Ваш «дифирамб» — значительный заряд по врагам и в то же время внутри является, вероятно, одним из немногих примеров русской истории содружества за совесть бывшего анархического интеллигента с новой государственной властью.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});