Ярмарка тщеславия - Уильям Теккерей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот противный, хитрый майор не сомневался, что играет наверняка. Он помнил, что одно время Эмми отчаянно и с полным основанием ревновала к Ребекке и никогда не упоминала ее имени без содрогания и ужаса. «Ревнивая женщина никогда не прощает», – думал майор. И вот наши два рыцаря направились через улицу к дому миссис Джордж, где та беспечно распевала романсы со своей учительницей мадам Штрумф.
Когда эта дама удалилась, Джоз приступил к делу с обычной своей высокопарностью.
– Дорогая моя Эмилия, – сказал он. – Со мной только что произошло совершенно необычайное… да… разрази меня господь… совершенно необычайное приключение. Один твой старый друг… да, весьма интересный старый друг, – друг, могу сказать, со стародавних пор, – только что прибыл сюда, и мне хотелось бы, чтобы ты с нею повидалась.
– С нею! – воскликнула Эмилия. – А кто это? Майор Доббин, не ломайте, пожалуйста, мои ножницы.
Майор крутил их, держа за цепочку, на которой они иногда висели у пояса хозяйки, и тем самым подвергал серьезной опасности свои глаза.
– Это женщина, которую я очень не люблю, – угрюмо заметил майор, – и которую вам также не за что любить.
– Это Ребекка, я уверена, что это Ребекка! – сказала Эмилия, краснея и приходя в сильнейшее волнение.
– Вы правы, как всегда, правы, – ответил Доббин.
Брюссель, Ватерлоо, старые-старые времена, горести, муки, воспоминания сразу ожили в нежном сердце Эмилии.
– Я не хочу ее видеть, – продолжала она. – Не могу.
– Что я вам говорил? – сказал Доббин Джозу.
– Она очень несчастна и… и всякая такая штука, – настаивал Джоз. – Она в страшной бедности, беззащитна… и болела… ужасно болела… и этот негодяй муж ее бросил.
– Ax! – воскликнула Эмилия.
– У нее нет ни одного друга на свете, – продолжал Джоз не без догадливости, – и она говорила, что она думает, что может довериться тебе. Она такая жалкая, Эмми! Она чуть с ума не сошла от горя. Ее рассказ страшно меня взволновал… честное слово, взволновал… могу сказать, что никогда еще такие ужасные гонения не переносились столь ангельски терпеливо. Семья поступила с ней крайне жестоко.
– Бедняжка! – сказала Эмилия.
– И она говорит, что если она не найдет дружеской поддержки, то, наверно, умрет, – продолжал Джоз тихим, дрожащим голосом. – Разрази меня господь! Ты знаешь, она покушалась на самоубийство! Она возит с собой опиум… я видел пузырек у нее в комнате… такая жалкая комнатка… в третьеразрядной гостинице «Слон», под самой крышей, на самом верху. Я ходил туда.
По-видимому, это не произвело впечатления на Эмми. Она даже улыбнулась слегка. Быть может, она представила себе, как Джоз пыхтел, взбираясь по лестнице.
– Она просто убита горем, – снова начал он. – Страшно слушать, какие страдания перенесла эта женщина. У нее был мальчуган, ровесник Джорджи.
– Да, да, я как будто припоминаю, – заметила Эмми. – Ну и что же?
– Красивейший ребенок, – сказал Джоз, который, как все толстяки, легко поддавался сентиментальному волнению и был сильно растроган повестью Ребекки, – сущий ангел, обожавший свою мать. Негодяи вырвали рыдающего ребенка из ее объятий и с тех пор не позволяют ему видеться с нею.
– Дорогой Джозеф, – воскликнула Эмилия, вскакивая с места, – идем к ней сию же минуту!
И она бросилась к себе в спальню, впопыхах завязала шляпку и, выбежав с шалью на руке, приказала Доббину идти с ними.
Доббин подошел и накинул ей на плечи шаль – белую кашемировую шаль, которую сам прислал ей из Индии. Он понял, что ему остается только повиноваться. Эмилия взяла его под руку, и они отправились.
– Она в номере девяносто втором, до него восемь маршей, – сказал Джоз, вероятно, не чувствовавший большой охоты опять подниматься под крышу. Он поместился у окна своей гостиной, выходившего на площадь, на которой стоит «Слон», и наблюдал, как наша парочка шла через рынок.
Хорошо, что Бекки тоже увидала их со своего чердака, где она балагурила и смеялась с двумя студентами. Те подшучивали над наружностью дедушки Бекки, прибытие и отбытие которого видели сами, но Бекки успела выпроводить их и привести в порядок свою комнатку, прежде чем владелец «Слона», знавший, что миссис Осборн жалуют при светлейшем дворе, и потому относившийся к ней с почтением, поднялся по лестнице, подбодряя миледи и герра майора на крутом подъеме.
– Милостивая леди, милостивая леди! – сказал хозяин, постучавшись в дверь к Бекки (накануне еще он называл ее просто мадам и обращался с нею без всяких церемоний).
– Кто там? – спросила Бекки, высовывая голову, и тихо вскрикнула. Перед нею стояли трепещущая Эмми и Доббин, долговязый майор с бамбуковой тростью.
Он стоял молча и наблюдал, заинтересованный этой сценою, ибо Эмми с распростертыми объятиями бросилась к Ребекке, и тут же простила ее, и обняла, и поцеловала от всего сердца. Ах, несчастная женщина, когда запечатлевались на твоих губах такие чистые поцелуи?
Глава LXVI
Amantium Irae[418]
Прямодушие и доброта, проявленные Эмилией, способны были растрогать даже такую закоренелую нечестивицу, как Бекки. На ласки и нежные речи Эмми она отвечала с чувством, очень похожим на благодарность, и с волнением, которое хотя и длилось недолго, но в то мгновение было почти что искренним. Рассказ о «рыдающем ребенке, вырванном из ее объятий», оказался удачным ходом со стороны Ребекки. Описанием этого душераздирающего события она вернула себе расположение подруги, и, конечно, оно же послужило одной из первых тем, на которые наша глупенькая Эмми заговорила со своей вновь обретенной приятельницей.
– Значит, они отняли у тебя твое милое дитя! – воскликнула наша простушка. – Ах, Ребекка, дорогой мой друг, бедная страдалица! Я знаю, что значит потерять сына, и могу сочувствовать тем, кто утратил его. Но, даст бог, твой сын будет возвращен тебе, так же как милосердное провидение вернуло мне моего мальчика.
– Дитя, мое дитя?.. О да, страдания мои были ужасны, – подтвердила Бекки, ощутив, однако, мимолетное чувство стыда. Ей стало как-то не по себе при мысли, что в ответ на такое полное и простодушное доверие она вынуждена сразу же начать со лжи. Но в том-то и беда тех, кто хоть раз покривил душой! Когда одна небылица принимается за правду, приходится выдумывать другую, чтобы не подорвать доверия к выданным раньше векселям; и, таким образом, количество лжи, пущенной в обращение, неизбежно увеличивается, и опасность разоблачения растет с каждым днем.
– Когда меня разлучили с сыном, – продолжала Бекки, – мои страдания были ужасны (надеюсь, она не сядет на бутылку!). Я думала, что умру… К счастью, у меня открылась горячка, так что доктор уже потерял надежду на мое выздоровление. Но я… выздоровела, и… вот я здесь, в бедности и без друзей.
– Сколько ему лет? – спросила Эмми.
– Одиннадцать, – ответила Бекки.
– Одиннадцать! – воскликнула гостья. – Но как же так? Ведь он родился в один год с Джорджи, а Джорджи…
– Я знаю, знаю! – воскликнула Бекки, которая совершенно не помнила возраста маленького Родона. – От горя я много чего перезабыла, дорогая моя Эмилия. Я очень сильно изменилась, иной раз совсем как безумная. Ему было одиннадцать, когда его отняли у меня. Да благословит господь его милую головку! Я его с тех пор не видела.
– Он белокурый или темненький? – продолжала глупышка Эмми. – Покажи мне его волосы.
Бекки чуть не расхохоталась над ее наивностью.
– Не сегодня, голубчик… когда-нибудь в другой раз, когда придут из Лейпцига мои сундуки, – ведь я оттуда приехала. Я покажу тебе и портрет его, который сама нарисовала еще давно, в счастливую пору.
– Бедная Бекки, бедная Бекки! – сказала Эмми. – Как же я-то должна быть благодарна! – (Хотя это благочестивое правило, внушаемое нам нашими родственницами с юных лет, – благодарить всевышнего за то, что нам гораздо лучше, чем кому-то другому, – не кажется мне особенно разумным.) И тут она, по своему обыкновению, подумала о том, что сын ее самый красивый, самый добрый и самый умный мальчик во всем свете.
– Вот ты увидишь моего Джорджи! – Лучше этого Эмми ничего не могла придумать для утешения Бекки. В самом деле, чем еще ее можно было бы успокоить!
Так обе женщины беседовали в течение часа или больше, и за это время Бекки успела полно и обстоятельно изложить подруге историю своей жизни. Она поведала Эмми, что семья мужа всегда смотрела на их брак с Родоном Кроули в высшей степени враждебно; что ее невестка (злокозненная женщина) настраивала Родона против нее; что муж стал заводить мерзкие связи, а ее совсем разлюбил; что она сносила бедность, пренебрежение, холодность со стороны существа, любимого ею больше всего на свете, – и все это ради счастья ее ребенка; наконец, что ей было нанесено гнуснейшее оскорбление, почему она и была вынуждена уехать от мужа: этот негодяй не постыдился требовать, чтобы она пожертвовала своим добрым именем ради должности, которую мог ему предоставить один весьма важный и влиятельный, но беспринципный человек – маркиз Стайн. Ужаснейший изверг!