Последняя поэма - Дмитрий Щербинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто не знал, чем он питался. Раньше ему приносили пищу из дворца, но она всегда оставалась нетронутой. Вообще-то, в парках Эрегиона растет достаточно плодов, чтобы устраивать ежедневно какие угодно пиршества, но никто и никогда за все эти годы не видел, чтобы Маэглин что-либо ел. Если раньше он был скорее полным, и даже годы проведенные в темнице Горова не смогли подточить его природной полноты, то за эти годы он исхудал страшно, и сам мог вызвать только страх. Его плоское лицо, как то впало, и теперь отчетливо проступали жилы, какие-то бугры выпирали, и все это было застывшим, высохшим. Этот лик поражал своей болезненностью, казалось, что не природа, но темный властелин, в припадке безумия выковал из некой тверди его, и в каждую черточку вложил боль, долгое не проходящее страдание; какую-то затаенную горечь, да еще много-много чего темного. И цвет его кожи потемнел, однако — это не была темнота загара, эта была темнота тления; словно бы жизнь покинула верхние слои его плоти. На нем было какое-то причудливое, ветхое подобие одежды, все темных тонов — она свободно болталась на его высохшей плоти.
Конечно, он никогда бы не оказался в этой толпе. Встреча с одним эльфом, или с эльфийкой уже ужасала его, когда же он выполз из своей пещеры, и, таясь в травах, издали увидел это рокочущее скопленье, то испытал такую боль, что заскрежетал зубами, и уткнулся лицом в землю, не смея пошевелится (почему то ему представлялось, что, ежели он теперь пошевелится, так они, непременно, его заметят, бросятся к нему схватят, и уж не выпустят из своего ада). По правде сказать, после того как произошел в его душе перелом, и стал он затворником, для него и житье в Эрегионе стало мукой. Он даже и не понимал, что земля эта есть оазис, в сравнении с тем, что кипело, ярилось за белоснежными ее стенами — но ему хотелось бежать, куда-то «к свету», где бы к нему уже никто не подходил, где бы он никого не видел — чтобы пришел покой, чтобы никто не нарушал его скорбного, молитвенного уединения.
И теперь ему не малых трудов стоило собрать свою волю, чтобы заставить себя пошевелится, поползти назад, в укрытие, в пещеру свою обетованную. Казалось бы, что могло заставить его подняться на ноги?.. Но рядом с ним, за руку с Альфонсо пробежала, сияя златом пышных своих волос, Аргония. И она, единственное, что было не чуждо ему в этом мире, бежала к этой жуткой, рокочущей толпе!.. Она и не заметила Ее, а он, похожий на порожденье кошмарного сна, делал неверные шаги за ней, убегающей все дальше к тому ужасу. И он хотел прокричать ей что-то, остановить ее, да не вышло у него ничего, кроме мучительного, невыносимого, болезненного, но тихого стона — за все эти годы молчания язык отказался слушаться его, и было то же, что и за сорок лет до этого, когда он, еще юношей, но уже мучеником, уже предателем, разодрал голосовые связки. Вновь он был нем, и медленно шел, потом не выдержал — повалился на колени, и так и стоял среди трав, чувствовал, как по впалым его, раздутым жилами щекам прокатываются горькие слезы, видел как волосы Аргонии стали лишь маленькой искоркой золотистой, светляком на фоне той чудовищной, ревущей массы. А потом, когда он почувствовал, что вновь подступает хаос, и вновь подступает то, чего он больше всего боялся — череда убийств, он с воплем, жаждя укрыться от этого, бросился сначала к пещерке своей, но, как попал под холодную струю водопада, как освежила она его — так неожиданно развернулся он, и бросился к той толпе: «Пусть разорвет, пусть терзает, пусть вечность будет сводящая с ума боль, но, ведь, Она, доченька моя милая, там! Как же я смогу простить, ежели в укрытии останусь?! Все эти годы так к Новой жизни стремился, а Она, ведь, и есть эта Новая Жизнь — точнее последнее, что от этой Новой жизни осталось. Ах, да что же я медлил?! Что же я сразу то за нею не бросился?! Быстрее же — быстрее же несите меня ноги!» — конечно, это только в голове его пронеслось, да и то, не в виде слов, а в виде порывов страстных.
И он со стоном беспрерывным, жуткий, подбежал как раз в то время, когда несогласие между эльфами и Цродграбами достигло наивысшего предела, и вот-вот могло перейти в бойню. Он, со все тем же беспрерывным воем, высматривая ее, врезался в плотные ряды, и как раз тогда грянул свет и появился Эрмел.
Маэглин был из тех немногих, кто не испытывал благоговения перед этим светом, перед голосом музыкальным — все это казалось ему чуждым и лживым. Впрочем, он и не обращал внимания на старца; все высматривал Аргонию, и, когда увидел ее рядом с Альфонсо, едва удержался, чтобы тут же не бросится, не выхватить ее из этого «жуткого» места, а потом, когда они собрались возле воскрешенного Цродграба, и когда собирались потом на пир, во дворец — он все неотрывно глядел на нее, и старался не лишится рассудка — он, ведь, даже и принять не мог того, что находится в таком жутком месте. Но вот Эрмел позвал его, и Маэглин, не чувствуя своего тела, завороженный, вдруг оказался рядом с ним, и почувствовал, что теплая, похожая на только что испеченный каравай рука легла ему на лоб. Музыкальный, плавный (но, все-таки, лживый!), голос, зашептал ему на ухо:
— Ты, ведь, знаешь, что произошло последней ночью?.. Ты только посмотри, как страдает этот несчастный Вэллиат — пожалуйста, очнись от своего забытья. Заклинаю тебя — вновь начни говорить.
И Маэглин вдруг испытал восторг — он просто поверил, что вот сейчас действительно может избавится от всех своих страданий, и так вот неожиданно наступит-таки Новая жизнь. Он чувствовал, что для этого надо бороться, самого себя переломить, и вот усиленно вспоминал он, что произошло в прошлую ночь. Виденья одно за другим всплывали: оказывается, что ночью он дрожал от какого-то недоброго предчувствия, забился в дальний угол, и смотрел на темные, прорезанные серебристыми, расплывчатыми вкраплениями звезд, струи водопада у входа. Когда взошла луна, и все там вспыхнуло серебристым светом, ему сделалось так жутко и одиноко, что он не выдержал, и зарыдал. Тогда же, неожиданно, эта водная вуаль распахнулась в стороны, и с громким и жалобным стоном вбежал в пещеру Вэллиат. Одни только Валары, да звезды знают, какими тропками промчался он от дворца и до этой пещерке, в которой прежде и не был ни разу. Но вот он ворвался, повалился перед Маэглином на пол, и жалобно принялся молить что-то. Он пребывал в бреду, а потому речь его была совершенно бессвязной, и Маэглин ничего не понимал, только все пятился, и, наконец, забился в темный угол. А Вэллиат, который жаждал общения хоть с кем то, сначала подумал, что вновь остался в одиночестве, но вот увидел эту черную, ненавистную тень, которая, как и всегда стояла в темном углу, издавала какие-то невнятные, болезненные звуки. И он решился, и с яростным воплем бросился на эту «тень», а точнее — Маэглина, он вцепился ему в горло, но Маэглин настолько был поражен этим неожиданным нападением, что даже и пошевелится не посмел — он повалился на пол, и стонал там в ужасе. Вэллиат все сжимал его шею, но потом — отпрыгнул, бросился куда-то в ночь. Тогда же, от пережитого потрясения, Маэглин впал в забытье, и вспомнил об этом происшествии только теперь. Труднее всего было начать говорить — после долгих лет молчание произнести первое слово казалось непреодолимой преградой, но вот рот его сам раскрылся — и вырвалось, с трудом, с мукой это первое слово — дальше он уже говорил не останавливаясь, и все как завороженный смотрел на златистые волосы Аргония, которая стояла поблизости, но все внимание свое отдавала Альфонсо…
Таким образом, Вэллиат был оправдан. Правда сам он еще несколько раз повторил, что, все-таки, чувствует себя виноватым, и еще неведомо, куда он мог побежать, после пещеры Маэглина. Но тут уж его никто не захотел слушать — все почувствовали даже некоторую усталость, желание поскорее позабыть о боли с которой начался этот день, а потому со всех сторон звучали робкие голоса:
— А не пора ли во дворец?.. Не пора ли отпраздновать кончину старого, и начало нового?..
Вскоре толпа, окруженная все тем же мертвенным белым светом, сдвинулась с места, и направилась в сторону дворца Келебримбера. Вся эта дорога прошла как бы в некоем сне — никто не мог запомнить как они шли, и, ежели потом начинали вспоминать, то поднималось что-то такое неприятное, даже страшное — всем казалось, что время это не от того, что радостью было наполнено промелькнуло столь стремительно, но было оно поглощено, как будто забытье на них нашло, как будто бы они умерли, в ничто погрузились, а потом, все-таки, вернулись. Окончательно очнулись они уже во дворце, когда начинался пир.
* * *Когда начинался пир, в зале не было ни хоббитов, ни кого-либо из братьев, ни Барахира. Все они разбрелись по дворцу, все чувствовали сильное волнение, понимали, что так тревожно начавшийся день еще не закончился — так же понимали и то, что то подобие спокойной жизни, которым тешили они себя прежде, теперь утеряно безвозвратно, что теперь рок будет гнать их к предопределенному концу, и не даст хоть немного передохнуть. И каждый из них в напряжении ожидал какого-то ужасного действия…