Праздник отцов - Франсуа Нурисье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ответил Беренис с надлежащей скромностью. С того самого мгновения, когда меня поразило ее сходство с Люка, я решил ей не прекословить. Отцы умеют сдавать оружие. К горячности подростков нужно постоянно приспосабливаться. Я согласился, что был чересчур категоричен, вероятно, из-за слишком сильного желания убедить. Нашелся среди присутствующих человек — естественно, таковым оказалась госпожа Дю Гуасик, — не преминувший съязвить, что «отцы семейств являются искателями приключений современного мира». Она произнесла эти слова с гримасой, которая у людей этого типа заменяет кавычки в цитатах. Беседа вернулась в русло обычного городского ужина и потекла, следуя его извивам. Гроза задела нас, но не разразилась. Кстати, не пора ли было сменить тему разговора? Мне и так уже уделили достаточно внимания. Все остальные вопросы ко мне касались только парижской жизни, а потом кто-то стал превозносить заслуги некоего профессора Флока, которому предстояло почтить своим присутствием Общество друзей французской словесности в следующем месяце, дабы рассказать там про «Спуск в бездну и расколотое повествование». Так что до десерта у меня была возможность поразмышлять.
От недавнего румянца Беренис сохранилось только немного розового цвета на скулах. Она испытывала радость и удовлетворение оттого, что высказала свои мысли, что, не дрогнув, сыграла свою партию в этом состязании взрослых, и теперь дала волю своему естеству. С уст ее слетали модные среди молодежи словечки: язык французского лицея, где училась Беренис, ничем не отличался от языка парижских лицеев. Декан упивался этими словами. Присущее девочкам очарование обеспечивает им безнаказанность. Те же самые вялые фразы и выспренние слова, которые, услышь я их от Люка, привели бы меня в отчаяние, сейчас, в капризных устах Беренис, мне даже нравились. Люка в подобной ситуации (в которую он два-три раза попадал по моей воле, в чем я тут же раскаивался) тоже непременно стал бы демонстрировать свою детскую тарабарщину. Только снисходительность его собеседников могла бы в таком случае вызволить его из смущения, из которого выйти ему было бы тем труднее, что он чувствовал бы на себе мой взгляд, зная, до какой степени я все это ненавижу. Мне невыносима сама мысль о том, что он находится в состоянии приниженности. Только любители мальчиков могут находить удовольствие в этом распаляющем их вожделение языковом паясничании и в сопровождающих его улыбках. Ситуация совершенно классическая. Ну, а раз так, то не желанием ли, в его наиболее цивилизованной и легкой форме, объяснялось то благосклонное внимание, с которым господин Гроссер, декан и я сам следили за движением губ Беренис? Не были ли мы всего лишь стариками, растроганно взирающими на отроковицу? Можно ли подсчитать долю животных инстинктов в испытываемых нами чувствах приязни или неприязни к подросткам?
Николь непринужденно, в ритме застольной беседы, привычно равномерно распределяя свое внимание между соседом слева и соседом справа, обратилась ко мне, но не поворачиваясь, а поставив локти на стол и держа руки около рта, так чтобы голос звучал тише и не достигал нескромных ушей.
— Ну что, сильно удивился? — спросила она меня.
— Тому, что вижу тебя здесь в качестве госпожи Лапейра?
— А чему же еще? Что ты имеешь в виду? — На этот раз она казалась возмущенной.
— Могла бы меня предупредить.
— После семнадцати-то лет молчания?
— Твоего молчания.
— Ты в этом уверен?
Госпожа Дю Гуасик теребила гагатовое ожерелье, уцепившееся за ее худобу, как плющ за высохшее дерево. «Дорого бы я дала, чтобы разобрать слова ваших тихих песенок», — выдохнула она мне в нос вместе с дымом. Николь услышала ее и, наклонившись передо мной, любезно ответила:
— Господин Н. принадлежит к числу очень давних моих поклонников. Представьте себе, Соланж, сколько потерянного времени нам предстоит сейчас наверстать.
Госпожа Дю Гуасик взглянула оторопело и сделала такой вид, как если бы она что-то с трудом глотала: «Ну и дела! Эти Лапейра никогда не перестанут меня удивлять…»
— Мы вас удивляем, Соланж? — спросил Сильвен Лапейра. — Объясните-ка мне, почему?
Николь успокоилась и продолжила:
— Ты, наверное, забыл, кем ты был в те времена. Дуновением ветерка, призраком — призраком отца семейства… А кстати, когда ты развелся?
— В семьдесят шестом или семьдесят седьмом, точно уже не помню.
— Значит, Сабине почти удалось тебя удержать. Она была права.
— Права?
За тоном Николь мне открылось нечто такое, о чем я не догадывался: сговоры за моей спиной или, может быть, даже какой-нибудь торг между ней и Сабиной. Что касается меня, то мне вспоминалась только палата в клинике и орущий благим матом младенец, Люка. «У Сабины были драматические роды», — говорили тогда. После родов, на протяжении нескольких месяцев, отмеченных рецидивами и последствиями той самой драмы, моя жена, как венец, несла свой болезненный, измученный вид. А я в это же время потихоньку — сейчас мне легче оценить мое былое слабодушие — урывал у нашей супружеской комедии часы, а иногда и дни, которыми я, как милостыней, одаривал Николь. Превратить в нищенку ту торжествующую Николь, какой она мне запомнилась, — вот он, парадокс любви. «Ну что твоя женушка, все загибается?» — спрашивала меня Николь, и у рта ее появлялась горькая складка. Эннеры не давали ей покоя, но она мне об этом не говорила. Да и можно ли было от них требовать, чтобы они благосклонно смотрели на того сорокалетнего женатого мужчину, одновременно и неуловимого и невероятно зримого, каковым я был тогда. «Милая, ты должна порвать с ним», — то и дело повторял, как в каком-нибудь старом романе, господин Эннер. А наша история все тянулась и тянулась, в чередовании удовольствий и раскаяний, скрытности и бравады, со снегами над Перигором, любовными утехами в лесных гостиницах, несколькими ночами, проведенными в Провансе, еще несколькими в Италии и многими-многими барами на улицах Парижа, под дождем, в шесть часов.
— Ты уже тогда говорил, что терпеть не можешь детей. Неужели забыл?
— Забыл что?
— Как ты цеплялся за это свое отцовство, которое называл навязчивым. Меня от него мороз по коже подирал.
— Но Люка…
— Да?
— Он начал существовать еще до нашей встречи, он уже был… Сроки…
— Сроки, милый мой?
Николь если когда-либо и обнаруживала свое раздражение, то только с помощью вот этого тона — слишком ласкового, полного слишком отчетливых модуляций нежности, — который прозвучал сейчас в ее голосе настолько естественно, что я сразу понял, что приберегала она его не только для меня и что господин Лапейра наверняка тоже испытал на себе его опасное воздействие. Когда я увидел ее вновь вооруженной таким образом, причем вооруженной против меня, она стала мне ближе. Однако я не отказался от намерения твердо поставить все точки над i.
— Вспомни, когда ты встретила Лапейра. Вспомни наш разговор в Пьерфоне: ты мне рассказывала тогда, что только что встретила этого человека. Я не знал даже его имени…
— Совершенно точно, милый мой, я тогда только что встретила Сильвена.
Этот диалог был бы совершенно непонятен, если забыть, что он звучал вполголоса, перекрываемый шумом общей беседы, что наши губы едва шевелились, а наши улыбки должны, были сбивать с толку окружающих. Господин Гроссер, похоже, смирился со своеобразной манерой хозяйки дома развлекаться; легкое французское сумасбродство, не больше; что касается Сильвена Лапейра, то он смотрел на меня со все возраставшим удивлением. Даже малышка Беренис насторожилась и стала приглядываться к своей матери. Госпоже Дю Гуасик, очевидно, удалось уловить кое-какие обрывки наших реплик, так как, несколько удовлетворив свое любопытство, она всем своим видом показывала, насколько ей все это безразлично.
Председательница была в замешательстве. Уж у нее-то в доме, вероятно, думала она, такого бы никогда не случилось. Она бы никогда не допустила такой анархии, не позволила бы, чтобы ужин Общества друзей французской словесности вылился в перепалку, в конфиденциальные разговоры, в двусмысленные состязания в красноречии, в незримо витающие вокруг стола намеки. Мощным усилием она вернула беседу к общим темам. Мне даже показалось, что она бросила на Николь несколько сердитых взглядов, вероятно надеясь заставить ее прервать наше уединение. Ей это удалось, и она вздохнула с облегчением. Официант щедрой рукой разливал вино, и беседа пошла веселее. Голос Сильвена Лапейра, естественно, звучал громче всех. Он упомянул о каком-то «шваховом избирателе», употребил слово «сквернавец», потом слово «оконечность», сказал: «Я старая калоша», стал рассказывать о каком-то неизвестном мне человеке, называя его то «этим гражданином», то «фруктом», то «субъектом», то «субчиком» и даже «гавриком». Я надеялся, что история эта продолжится и я получу возможность получше изучить словарь нашего хозяина. Николь теперь молчала. Даже сжала губы. Вероятно, она опасалась, как бы не сказать чего-нибудь лишнего. Мне показалось, что она торопится закончить ужин. Во всяком случае, так я понял ее взгляды, которыми она обменялась с официантом и с помогавшей ему прислугой, державшей в этот момент в руках полную малиновой подливки соусницу.