Государыня и епископ - Олег Ждан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Покаяние может лишь на время облегчить душу, пройдет время и ощущение неизбывного греха возвращается, даже усиливается. Такие грехи мучали и его душу. Вдруг вспомнится что-то давнее, почти забытое, и обольется сердце холодной кровью. Как с этим воспоминанием жить?.. На третьем году жизни в Варшаве к нему постучался иерей православного Виленского храма и уже на пороге рухнул на колени. «Помоги, владыко, спаси!.. Помоги, спаси!..» Твердил одни и те же слова, крестился и бил лбом в пол, насилу поднял его, поставил на ноги. Но и потом, объясняясь, все норовил снова пасть на колени.
Оказалось, беда у священника знакомая многим: любимый и беспутный сын. Пристрастился к крепкому вину, подружился с такой же беспутной компанией, а неделю назад устроил драку с униатами, сломал царские врата, сорвал икону Петра и Павла. Сейчас сидит в узилище, и выпустят его только после того, как внесет деньги на восстановление врат, в ином случае не миновать суда магистрата. Сын один-единственный, надежда и опора — пропадет. Определили ему вину в пятьсот злотых на пользу церкви и городской казны, но таких денег в доме нет. Обратился к прихожанам церкви — собрали десятую часть.
— Помоги, владыко, спаси!..
— Как же я тебе помогу? Нет у меня денег.
Несколько дней назад преосвященный отправил очередное письмо Священному Синоду с такой же мольбой: помогите!
— Беден я. Беден, как ты. Только-только и хватает на пропитание.
Но иерей не слышал его слов и по-прежнему бил головой в пол. В конце концов рухнул на бок и замер. Пришлось звать возницу, повариху и сообща тащить на кровать. А пришел в себя и сразу же сполз, свалился с кровати, запричитал:
— Помоги, владыко, спаси!
— Как я тебе помогу?
— Помоги!
— Боже праведный.
Растерянно глядел на него.
Повариха принесла обед — однако есть иерей не стал. Он вдруг замолчал и скоро поднялся. Не прощаясь, пошел к двери.
— Подожди! — остановил его преосвященный. Открыл ящик комода, достал тридцать злотых, отложенных на пропитание себе и корм лошадям. — Возьми!
Но иерей уже закрывал за собой дверь.
Долго глядел ему вслед. Шел иерей медленно, замирая через каждые десять шагов, ни разу не оглянулся.
Не земные поклоны его запомнились на всю жизнь, а то, как уходил.
Ну а грех был в том, что не помог ему, а можно было помочь: продать лошадей, карету. Лошади у него были хорошие, а карета — дорогая, ее подарил преосвященному российский посол князь Репнин. Можно было кинуться к нему, Репнину, — скорее всего, не отказал бы. Что ему пятьсот злотых?
Можно было запрячь тройку и мчаться в Вильню…
Можно было помочь!
Вспыхивал время от времени в душе этот жгучий грех.
Снова побывать в Нежине было постоянным желанием преосвященного, ставшим почти мечтой. Много раз собирался, однажды уже и письмо написал: ждите, выезжаю, но каждый раз что-то мешало, не позволяло оторваться от дел.
На сорок шестом году жизни он получил письмо от отца о том, что мать больна и, если хочет застать ее на этом свете, должен приехать. Он ждал тогда сейма в Варшаве, на котором должен был рассказать о положении православия в королевстве, — слишком много судеб зависело от этого его выступления, и в конце концов, может быть, два-три дня мать продержится, может быть, даже ей станет лучше, если молиться за нее каждый день-вечер.
Но сейм был перенесен из-за болезни короля Станислава Понятовского.
Наконец — состоялся, и он с успехом, почти триумфом выступил, о выступлении его писали и говорили в разных странах Европы. Снова возникла надежда на равноправие униатов и православных, а следовательно, и возвращение к вере отцов тех, кого склонили в инославие обманом или насильно. Он вернулся домой в хорошем настроении, приказал поварихе готовить праздничный ужин и тут увидел конверт на письменном столе. Тотчас узнал твердый почерк отца.
Отец писал о том, что мать не дождалась его.
В юности, когда учился в Киево-Могилянской академии, когда постригался в монахи и думал о смерти, надеялся, что сам сопроводит ее душу на небеса. Мать тоже просила об этом.
Он решил поехать в Нежин к сороковому дню кончины, чтобы лично отслужить молебен за ее душу, но снова не получилось: вынужден был бежать в эти дни из Могилева в Смоленск. Не смог поехать и на годовщину. А еще полгода спустя старший брат сообщил о смерти отца.
Этот грех — грех равнодушия, грех малой любви к родителям и терзал его душу. Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих.
Теперь же не было причин откладывать поездку — хотя бы поклониться общей могиле. Не так уж далека встреча с ними в иных уже краях. Может быть, на один грех удастся облегчить душу.
И — выбрался, на почтовых. Почти четверо суток заняла дорога. Когда переезжали Остер, попросил остановиться, вышел. О Боже, неужели он в самом деле купался в этой реке? В самом деле бегал по этим улицам, жил в этом доме?
Стоял перед калиткой и не решался отворить ее. Входить не хотелось, вдруг почувствовал, что без отца и матери его родной дом мертв.
— Кто-то там у нас стоит перед калиткой, — послышался женский голос с сильным малороссийским выговором.
— Есть не просит? — это был голос брата Андрия. — Пускай стоит. — Он всегда во всем находил смешное.
И сразу стало легко и даже весело.
— Если и попрошу, — ответил громко и тоже весело, — то не много. Последнее не возьму.
Тишина была ему ответом, затем калитка отворилась. Старый человек стоял с одной ее стороны, старый с другой. Конечно, узнали друг друга тотчас, а молчали потому, что привыкали к седым бородам, лысеющим головам — к обоюдной старости. Наконец заулыбались, ткнулись друг в друга — в семье не принято было особо сильно изъявлять чувства. Зато Катерина, жена брата, и плакала, и голосила.
На кладбище отправились к вечеру, в тот же день. Шли молча, поскольку кладбище не место для разговоров, и Георгий волновался, словно шел за отпущением грехов. Могила родителей находилась в хорошем месте, недалеко от часовни, была аккуратной, ухоженной, брат и золовка отошли в сторону, понимая его состояние, но что-то мешало душе, как ни крестился и кланялся перед ней. Слишком грешен, так он рассудил и решил о себе, что даже слезы его не принимают родители, не говоря о пустых словах. Грех, несмываемый и неискупимый грех закрыл путь и словам, и слезам. Печально и разочарованно в себе самом возвращался домой.
Поздним вечером, почти ночью, он уже один отправился на кладбище, и тогда, наконец, открылась его душа. Плакал, стоя на коленях, захлебываясь от старых слез.
Они простили его.
На следующий день вместе с Андрием и Катериной посетили третьего брата, Остапа, сестру Машу. Можно было и уезжать.
Но еще один человек жил здесь, которого нужно было и хотелось увидеть, — Вася Гудович, учившийся с ним в Киево-Могилянской академии и перед которым он тоже был виновен, — мальчик, подвергнутый по его, Конисского, предложению наказанию розгами. Экзекуцию производил наставник-воспитатель Крученко, и, похоже, делал это не только добросовестно, но и с удовольствием. Все, кто попадал к нему на узкий топчан, запоминали тот день надолго.
Еще ему хотелось провести литургию в храме, где крестили и отпевали всех родных и близких, в котором крестили и его самого. Выезжая из Могилева, он взял с собой епископское облачение, и приходский священник с радостью и благодарностью уступил ему место служения. Снова разлетелось по городу известие, что в Свято-Троицкой церкви будет служить епископ, — опять людей собралось очень много. С наслаждением, полным архиерейским чином провел он служение, а затем люди пошли к нему за благословением, образовалась большая очередь. Щедро, внятно проговаривая известные слова, благословлял прихожан, когда вдруг что-то знакомое почудилось в голосе: «Благословите, святой отец». Сложив как положено руки, перед ним стоял Гудович.
— Вася? Василий?.. Благословляю во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Вася, подожди меня у паперти!..
Гудович, как положено, прикоснулся губами к его руке и отошел.
Преосвященный продолжал благословения, но теперь беспокойно поглядывал на выход из храма.
Когда, наконец, вышел на паперть, Гудовича уже не было. Значит, не простил.
А ведь еще много грехов, о которых он просто не знает или не подозревает. Сейчас он мечтал поскорее возвратиться в Могилев и обратиться с покаянием к престарелому и мудрому отцу Иоанну.
Юрген приехал!
Визг свиней в тот день — шлахтфэст, праздник забоя скота — раздавался по всей слободе. Никто накануне этого праздника не думал о завтрашнем дне, и даже бедные семьи, складываясь, покупали свинью на две-три семьи. Били свиней как правило ранним утром, к обеду разделывали туши, а к вечеру начинался большой праздник. Люди со всего города приходили поглядеть, как гуляют немцы, и те, кто был голоден, получали хороший кусок кровяной колбасы или жареного мяса с хлебом. Получила и Юлька с братом Федькой, а когда съели, торопливо и жадно, Юрген принес еще по куску. Он смотрел на них во все глаза, особенно на Юльку, когда она впихивала мясо в рот братцу, не обращая никакого внимания на звуки музыки и танцующих немцев. «Зовут тебя как?» — спросил Юрген, когда трапеза заканчивалась. «Юлька», — охотно ответила. «Где ты живешь?» — «Там», — махнула рукой за спину. Почему-то хотелось на нее смотреть. Однако, насытившись, они недолго разглядывали танцующих, отправились домой. А Юрген пошел следом. Оказалось, жили они в старой хатке недалеко от немецкой слободы, стоявшей почти на краю оврага, без изгороди, и дверь ее открылась-закрылась со скрежетом, повиснув на одной петле. Вечером следующего дня он снова отхватил кусок мяса и отправился к оврагу в поисках Юльки и Федьки. А в следующие дни они уже сами исправно являлись на немецкую слободу, не забыв, где живет этот странно щедрый немчик.