Перелом - Ирина Грекова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жгло щеки. Видимо, поднималась температура.
Пророкотала каталка. Ввезли и положили на койку напротив что-то очень большое, величиной со шкаф. Не сразу сообразила я, что это не вещь, а женщина. И эта женщина ругалась. Бог знает какими словами! Было ясно, что она поносит какого-то «его», который испортил ей жизнь. А ведь как могла бы быть счастлива! Она-то, с ее красотой, умом, золотыми руками...
Я стоном подозвала сестру. Та подошла, спросила: «Больно?» — «Нет, только почему она все время бранится? Неприятно слушать». — «Не обращайте внимания. На выходе из наркоза такое у многих бывает. Человек еще в полусне, самоконтроль отключен».
— Неужели и я после наркоза что-то такое про себя говорила?
— А как же? — улыбнулась сестра.
— О чем же я говорила?
— А вам этого и знать не надо. Поток подсознания.
Вернулась к своему посту, открыла книгу. Судя по виду, медицинскую. Анатомия, гистология? Наверно, заочница, будущий врач.
— Сестрица, милая, ну скажите мне, скажите, пожалуйста, что я говорила, выходя из наркоза?
— А я и не помню. Что-то из классической литературы. Что-то религиозное...
Так и есть, про Вронского. Про полковника с глазами архангела. Неужели не только подумала, но и вслух сказала «люблю»? Почему-то это казалось важным...
Боль прорезалась. Восторг проходил. Черт знает, что я могла найти в этом баллоне?
Застонала. «Больно?» — спросила сестра. «Очень». Она сделала мне укол. Потом все спуталось.
Проснулась. Раннее розовое утро. Что такое хорошее произошло? Ах, да: операция позади.
Лежащая напротив женщина-гора (вчера она казалась шкафом) заговорила:
— Возмутительное, ну просто возмутительное обслуживание! У меня серьезный перелом, тяжелое состояние, чувствую — наступает клиническая смерть, а они — ноль внимания, фунт презрения!
Голос — плаксивый, жеманный, очень дамский. Трудно поверить, что вчера он нес ругательства...
— Вы подумайте, тот мясник, кто меня оперировал, даже не появился! Нет, к такому обслуживанию я не привыкла! Прошлый раз, когда я с менее серьезной травмой лежала в...
Она назвала больницу, одно упоминание которой должно было меня ошеломить, но не ошеломило (слышала его в первый раз). Соседка стала рассказывать, какое «там» легендарное обслуживание: «День и ночь, день и ночь у моей постели двое персональных дежурных: сестра и нянька. Только издам звук, ползвука — бегут!»
Терпеть не могу, когда о лечении говорят «обслуживание». Спросила не очень любезно:
— А за что это вам такой почет?
— Как за что? Я теща такого-то (она назвала совсем неизвестную мне фамилию). Уж если таким, как мы, не оказывать внимания, кому же его оказывать?
— Всем больным.
— Утопия!
Я ее ненавидела, несмотря на боль, распластанность, слабость. Классовой ненавистью, как это ни странно в нашем обществе! Кого-кого, а их-то должны обслуживать по высшему разряду! Крупных работников, их жен, их детей, их тещ... И вдруг мысль: а я-то со своим «я сама врач!» разве не на особое внимание претендовала? Черт меня побери, конечно, на особое! Так что заткнись и лежи, сказала я себе.
А она все говорила. Перешла на питание. Попросту помои — иначе не назовешь. «Мой Джек в рот не взял бы!» (Джек, видимо, собака.)
— Пусть покушаю умеренно, — говорила соседка, — но на высоком уровне.
Боже, как я ее ненавидела! Это была первая больная, которую я ненавидела. А ведь говорила себе и другим, что люблю больных. Полно, так ли? Любила, но «больных вообще», а не каждого в отдельности. Их отношение ко мне. Любила, в сущности, только свою работу. Ее азарт, поглощенность, страсть. Работа — мой кумир, мой Молох всепожирающий. Не слишком ли много принесла я ему в жертву? Поздно раздумывать. Жертва принесена...
Отворилась дверь. Вошел Михаил Михайлович, «автор сустава», который меня оперировал. Осведомился о самочувствии. «В норме, спасибо». — «Что-нибудь нужно?» — «Ничего». (Только бы не походить на соседку!) — «Ну, теперь пойдете на поправку».
Как-то усиленно бодро он говорил. Вспомнила свои собственные усиленно-бодрые речи у постелей больных, когда была человеком, а не «историей болезни номер такой-то...». Почудилось мне, что не все со мной было в порядке. Но ничего не спросила.
Михаил Михайлович любезно потрепал меня по руке и собрался уходить.
Кислый голос соседки:
— Профессор, а я? На меня вы не обращаете внимания?
— Простите, вы не моя больная. Вас оперировал Владимир Степанович, по своей методике. Он, вероятно, зайдет вас проведать. А вы на что жалуетесь?
— Боли, боли и боли. Вся кругом в болях.
— В первые дни после операции это неизбежно. Придется потерпеть.
— Но это бесчеловечно — заставлять больного страдать! Снимите боли, для чего же вы существуете?
— Позвольте знать мне самому, для чего я существую, — сухо сказал Михаил Михайлович и покинул палату.
Всей душой я была на его стороне...
— Сестра! — закричала соседка. — Немедленно вызовите Владимира Степановича.
— Владимир Степанович на операции. Когда кончит, он к вам зайдет.
Сама вежливость. Вежливая враждебность.
— Мясник! — закричала соседка. — Он, видите ли, на операции, а я должна терпеть! Нет, я этого так не оставлю! Они у меня попляшут!
Я чувствовала: еще немного — и я задохнусь. Зато колебания между двумя сторонами преграды кончились. Я целиком была там, со своими. Какие бы они ни были. Даже с малосимпатичным Михаилом Михайловичем. Уже не говоря о Владимире Степановиче — он несколько раз заходил к соседке, великан-богатырь с древнерусским бородатым, спокойным лицом, какой-то Добрыня Никитич или Вольга Святославич. Удивительные у него были руки — большие, длиннопалые, руки умельца, артиста тонкой работы; каждый палец жил своей особой, талантливой жизнью. Каждый раз, когда он приходил, я любовалась на его руки. Это помогало мне не слышать вздорных претензий соседки.
21
В прежнюю, общую палату возвращалась как в родной дом. Как легко становится «домом» временное пристанище! Кого-то с огорчением недосчиталась. За время моего отсутствия выписали двух: веселую Дусю в гипсовом сапожке и старушку Лидию Ефремовну с одуванчиковой головкой. «B престарелый отправили! — пояснила Ольга Матвеевна. — Там ее быстренько сбазлают!» Что значило «сбазлать», я не знала, но смысл был ясен и грустен. На местах выбывших лежали две новенькие, обе на вытяжении, с серыми холмами в ногах кроватей. И опять ни одной ходячей! А нянечек нет, не докличешься...
Дарья Ивановна встретила меня бледной улыбкой восковых губ: «А я хожу! Как Баба-Яга в ступе!» — «Да ну?»
И в самом деле! Настал физкультурный час, методистка Софья Леонидовна ввезла в палату сооружение на колесах, нечто вроде детского «ходунка», только высокое, по грудь взрослому, подняла, как пушинку, Дарью Ивановну, поставила ее внутрь «ходунка», и вот старушка, опираясь локтями на фанерное кольцо, двинулась-покатилась вперед... «Носочками работайте, носочками! — приговаривала Софья Леонидовна. — Только следите за равновесием, а то будет у нас чепе!» Лицо Дарьи Ивановны светилось неземной радостью: хожу!
Этой ночью по старой привычке опять был у нас разговор.
— Я так рада за вас, Дарья Ивановна! Вы уже ходите, правда, в каталке, или как ее там, а потом перейдете на костыли... А там и без костылей совсем здоровой будете!
— Не буду, Кира Петровна. Не буду я здоровой. Я до сих пор не признавалась: рак у меня.
— Откуда вы взяли? Кто сказал?
(Такого обычно больным не говорят.)
— Да что, я сама не понимаю? По врачам сообразила. Да еще по облучению. Разве у кого не рак, на облучение посылают?
— Посылают, — слегка покривив душой. — Из профилактических соображений.
— Нет, у меня не из профилактических. Большую дозу назначили. А я не боюсь. Живу с раком, как и без рака. Судьбу не переспоришь. Только бы человечье лицо не потерять, когда вовсе уж невтерпеж станет. Люди не теряли. Сергея Лазо, того в паровозной топке живьем сожгли, а лица не потерял. Неужто мне хуже его будет?
— Дарья Ивановна, — сказала я, невольно соскальзывая на привычный врачебный тон, — бросьте эти мрачные мысли! Надейтесь на лучшее. Даже если рак — сегодня он излечим. Тысячи людей лечатся, выздоравливают... Вот у нас в больнице...
— Неоперабельный у меня, — перебила Дарья Ивановна как отрезала. — А насчет мыслей, они у меня не мрачные. Очень даже светлые мои мысли. Жизнь прожила не зря. Сына, дочку воспитала, живут хорошо, у обоих кооператив. Внучка Лидочка, что свет небесный: «Баба Даша! Вам книжку почитать?» — «Почитай, моя ласточка». Внук Федя, тот еще мал, в штаны писает, но тоже развитый для своих лет. «Папа-мама» говорит, а ведь года еще не сравнялось. А главное — муж, Николай Прокофьевич. Чудо какой заботливый. И руки золотые, и душа брильянтовая. Нет, я из женщин счастливая. Вот приобучусь на каталке, там на костылях стану скакать. А сколько жить отмерено, это не нам знать. Коля обещал мне стул катучий сварганить, он ведь у меня и по дереву мастер. Сяду в стул и стану раскатывать, как царица небесная. Плохо ли? За покупками-то, видно, уж не пойду, а сготовить-постирать сумею, потихоньку да полегоньку, а куда спешить? Время, оно само идет, в одну сторону катится...