Русские понты: бесхитростные и бессовестные - Дэвид Макфадьен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эффект и «аффект» ландшафта — эмоциональное влияние на нас русской шири — очень хорошо определяются в работе русского мыслителя Валерия Подороги: «Так, широта плоских равнин, низин и возвышенностей обретает устойчивый психомоторный эквивалент, аффект широты, и в нем как уже моральной форме располагаются определения русского характера. Это открытость, доброта, самопожертвование, удаль, склонность к крайностям и т. п.»[108] Выводы Подороги прекрасно совмещаются с нашими аргументами, особенно с таким ключевым понятием, определяющим суть или результат этого аффекта, как «центробежность».[109] Чтобы любить по полной, надо покинуть дом. Надо идти туда, откуда лохи.
В работе «Метафизика ландшафта» он это уточнил, и тут мы находим еще одно приятное совпадение, на этот раз с ризомами Делёза. Философия, сформированная в духе парижской студенческой романтики, ее размашистой мечтательности после революции 1968 года, находит плодотворные параллели с романтической широтой русских просторов. После издания книги Подороги журналисты заметили в его работе тему «переплетений» или «направлений» даже в структуре аргументов. Доказательства философа строились по принципу «друг другу соположенных “слоев”: так, чтобы чтение предстало не в качестве линейного и непрерывного процесса, находящегося полностью во власти [одного] читателя, но чтобы, напротив, оно раскрылось во всем произволе своих разрывов и зияний, своих различных переменчивых дистанций, манипулирующих читателем и заставляющих себя забывать».[110]
Из уважения к французскому мудрецу Подорога говорит, что «сильная сторона мысли Делёза как раз в том, что он каждый раз находит возможность повторить уже повторенное (им самим)».[111] Что именно он имеет в виду? В общих чертах Делёз в своей книге «Различие и повторение» утверждает, что любые повторения (слов, событий, сезонов, полей, километров) далеко не тождественны. Для Делёза даже знаменитое «вечное возвращение» Ницше является способностью и «силой начинать снова и снова». Упорно повторять — значит использовать пропущенные шансы и реализовать потенциал. В книге «Ницше и философия» француз добавляет, что повторения являются и сущностью состояния, никогда не заканчивающегося. Как русские просторы или любовники, ими вдохновленные. «Повторяться» значит «становиться», так как каждый раз контекст ситуации модифицируется. Любовь сопряжена с бесконечными поражениями; только так она развивается. Она повторяется, терпит поражение, меняется и поэтому реализуется.
Можно повторять одно и то же человеку раз за разом, но рано или поздно наступит такой момент, когда обстоятельства радикально изменятся и ситуация станет совсем другой!
Те же слова, а результат другой. Английский эквивалент русской пословицы «последняя капля переполняет чашу» формулирует это достаточно внятно: «Последняя соломинка ломает верблюжью спину». Повторы, вдохновленные просторами, дают столь же радикальные изменения. К счастью.
Повторения природы, ее вечные, ризоматические, нелинейные направления и повторяющиеся времена года воплощают центробежность. Бегство от спокойствия и стабильных форм. Повторения олицетворяют то, что постоянно трансформируется и — своими новыми версиями — распространяется все дальше и дальше от давно потерянного центра. Где центр природы, футбольной игры или любви? У любого события нет центра!
Именно тут — если можно вообще фиксировать нетленные, беспредельные изменения такими пространственными терминами, как «тут» или «там» — Лотман толковал центробежность русских просторов как вызов и шанс проявить себя в деле. Понт — это утверждение, что человек способен на это всё; мы хотим делать то, что понтярщик лишь обещает. «Русское понятие храбрости — это удаль, а удаль — это храбрость в широком движении. Это храбрость, умноженная на простор для выявления этой храбрости. Нельзя быть удалым, храбро отсиживаясь в укрепленном месте. Слово “удаль” очень трудно переводится на иностранные языки… Да и в корне слова “подвиг” тоже “застряло движение”: “подвиг”, т. е. то, что сделано движением, побуждено желанием сдвинуть с места что-то неподвижное».[112] Надо выйти — во всех смыслах глагола, поскольку отовсюду исходит вызов, требующий подвига, провоцирующий стать лохом, преданным истине.
Для Лотмана любовь к таким просторам осмысливалась как настоящий патриотизм. Выходит, что любить по полной, испытывать поражения и тем самым реализовывать потенциальные истины той же любви— значит быть патриотом! Его определение имело мало общего с политической географией.
Он взял на вооружение ограниченные и ограничивающие представления о «патриотизме», картографии или интернационализме и расширил их: «Истинный патриотизм — это первая ступень к действенному интернационализму. Когда я хочу себе представить истинный интернационализм, я воображаю себя смотрящим на нашу Землю из мирового пространства».[113]
Лотман осмыслил русскость как «универсальность», т. е. в русскости предполагается нечто большее, чем сама Россия! Мы уже видим философскую опору для некоторых старых добрых клише о «широкой русской душе». В лотмановских взглядах есть и хорошая перекличка с идеями Эпштейна по поводу открытых и замкнутых сфер — об уюте и раздолье. По его представлению даже Древняя Русь создает впечатление «простора и уюта одновременно». Если русская культура была создана ландшафтом, то логично, что «культурное прошлое нашей страны должно рассматриваться не по частям, как повелось, а в его целом».[114] А при всем при том, если пейзаж бросает нам такой вызов, на который ответить бесповоротно (раз и навсегда) невозможно, то мы обречены совершать непрерывные петли, стараясь «в целом» именовать и приобретать то, что выходит за рамки представлений о владении или правах собственности. Всегда будет маловато.
Так, западные ученые считают, что русские истории о свободных, но обреченных героях постепенно складывались в национальную мифологию. Проза XIX века особенно богата людьми, которых характеризуют обманутые надежды или крушение планов.[115] Похоже, по мнению Лотмана, началась эта экстремальная центробежность, по крайней мере в области литературы, в эпоху романтизма. Влечения, подстегиваемые бескрайними видами или тогдашними сходными мифами о какой-то «неописуемой» красоте, повлияли на формирование необычного мировоззрения: «Страсть воспринималась как эквивалент порыва к вольности. Только человек, полный страстей, жаждущий счастья, готовый к любви и радости, не может быть рабом».[116] Но тогда получается, что свобода проявляется лишь в героях, «обреченных» на поражение… Чтоб победить, надо пропасть. Чтоб истинно любить, надо уйти. Предъявить стопроцентную преданность и игнорировать обстоятельства.
Так и есть, даже сегодня. Возьмем недавний фильм «Господа офицеры». Группа храбрых, удалых офицеров Белой гвардии решается на отчаянный поступок: попытку освобождения из заточения императора Николая И и его семьи. Уже по второму названию фильма — «Спасти императора» — понятно, что ничего у них не получится… Однако, что здесь интересно, это как наши белогвардейцы выражают свой патриотизм. Заинтересовавшись цыганским табором, два офицера обсуждают романтические ценности бездомного, вечно кочующего народа. Красота их образа жизни обнаруживается в полном слиянии с природой и музыкой:
— Вот народ! Кругом война, империя рушится, а им все равно. Поют.
— Может, так и надо? Ни Родины, ни флага. Кочуют, песни поют, детей рожают…
В последних кадрах видим, как медленно и почти анонимно на разваленной телеге едет царь и его семья, совсем не отличимые от цыган. Вечный миф об их спасении возвращается, и каждый раз он обречен на провал. Героизм и достоинство офицеров в том, что они готовы к поражению: «Из множества отрядов, пытавшихся спасти царскую семью, не вернулся никто. Судьбы их неизвестны. Но в народном сознании до сих пор живы легенды о том, что царя удалось спасти». Так кончается картина. Легенды гласят, что великий царь растворился в тайге и спасся. Его нет, а офицеры повторяют попытки реализовать потенциал миссии. Каждая попытка не тождественна предыдущим, наоборот, она раскрывает нереализованную виртуальность и возможные шансы. Сплошная романтика! И пример настоящей, истинной любви, включающей в себя понт и дальнейшую добровольную готовность потерпеть фиаско.
Желать важнее, чем достичь, процесс или событие важнее цели, начало лучше конца, центробежность важнее центра. Настоящий герой — любящий карамзинский идиот в огромной стране без дорог. Выбора тут нет, если Лотман прав в своих представлениях, что «простор» в эпических былинах противопоставляется «тесноте». А теснота — это «прозрачная метафора социального зла».[117]