Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К двадцати семи годам Далмау успел пережить все: успех и признание, публичное глумление, боль и нищету, надежду и любовь. Но сейчас, по окончании строительства Дворца музыки, он вынырнул из водоворота творчества, в который погружался там, и занялся ручным трудом: разбирал дома; не мудрствуя лукаво, сносил стены и грузил обломки на телегу, запряженную мулами. Мир керамики оставался для него под запретом с тех пор, как дон Мануэль начал свой крестовый поход и внес его во все черные списки, добившись того, что ни один архитектор его не нанимал. В любом случае строилось уже не так много зданий в стиле модерн: три под руководством Гауди – Каменоломня, Саграда Фамилия и Парк Гуэль; и четвертое – Доменека, больница Санта-Креу-и-Сан-Пау. Везде ему отказали в работе после того, как был закончен Дворец.
Картин он тоже не писал, разве что время от времени рисовал углем портрет какого-нибудь соседа, его детей или друзей. Некоторые платили ему несколько сентимо, другие давали пару яиц или ломоть хлеба, а большей частью без стыда и совести отделывались словами благодарности, хотя Далмау воспринимал такую свою деятельность как общественную работу, вроде картин для Народного дома. Правда, после скандалов, какие устраивала Эмма, ему больше не хотелось писать картины.
Из него будто выпустили воздух. Он не творил, воображение и фантазия бездействовали, часы проходили в рутине, и он страстно желал вновь пережить утраченную любовь, то необъятное счастье, когда каждый день полнился волшебством. Непроходящая агрессия Эммы приводила его в замешательство. Он перебрал все доводы, которые приводил для себя, когда задумывался над этим: должно быть что-то еще, кроме гибели Монсеррат, появления рисунков; кроме того, что он сглупил, не настаивая на примирении после разрыва, не умоляя, не прося прощения. Пусть она его больше не любит, но такая ненависть, такая злость… В этом нет смысла, ни малейшего смысла.
– Есть, есть смысл, – возразила Хосефа, когда сын ее однажды спросил.
– Не понимаю какой!
– Тебе не надо ничего понимать, сынок. Так уж получилось.
– По моей вине? – Она отвечать не хотела. Далмау настаивал. – Мама, я не прошу, чтобы вы посвятили меня в Эммины секреты, скажите только, по моей ли это вине.
– Нет, – наконец поддалась Хосефа. – Не по твоей.
И теперь он стоял, глядя на Эмму, издалека побуждая ее поджечь наконец это здание. После того как сожгли коллеж Малых Братьев Марии в Побленоу, республиканские лидеры окончательно открестились от стачки и от революции, которой требовал народ, и это сбивало рабочих с толку, они себя чувствовали брошенными на произвол судьбы. И все-таки утром кто-то, неизвестно кто, отдал приказ спалить все монастыри, коллежи и храмы в Барселоне, наконец-то народный гнев со всей силой обрушится на Церковь.
– Знание сделает нас свободными!
Знаменитый лозунг либертариев звучал из уст республиканцев, скопившихся перед коллежем пиаристов в квартале Сан-Антони. Далмау трепетал от волнения, видя, как Эмма с воздетым кулаком обходит ряды «молодых варваров», внушая им эту простую истину: «Знание сделает нас свободными!» Все было готово для поджога колоссального учебного центра, вмещавшего две тысячи учеников. «Сожгут, точно сожгут!» – послышалось в толпе. Теперь, когда все стало ясно, горожане распалились. Поджог коллежа Малых Братьев Марии не будет единственным. Все знали, что уже пылает соседняя церковь Сан-Пау дель Камп: густой черный дым, поднимавшийся над крышами домов, был прекрасным тому доказательством; ходили слухи, что в других кварталах и в пригородах тоже жгли церковные здания.
В квартале Сан-Антони восставшие разграбили арсенал, добыв ружья, пистолеты и боеприпасы. Памятуя о советах Хосефы, с образом Хулии в глубине души, Эмма не взяла оружие, которое ей предлагали. Также воздвигли баррикады на всех прилегающих улицах, хотя они и не были нужны, поскольку отряд конной полиции, охранявший пиаристов, непостижимым образом покинул территорию, предоставив поджигателям свободу действий.
Ненависть Далмау к Церкви, священникам, монахам и монахиням рвалась наружу, подчиняясь взмахам Эмминого кулака и крикам толпы, с каждым разом все более оглушительным. Там было много революционных рабочих, женщин, детей, подростков, целое войско, все взвинченные; люди всякого рода, от trinxeraires до уголовников, ждали только приказа, чтобы броситься на штурм здания; но еще больше было зевак: их были тысячи, они стояли на улицах, на балконах и крышах соседних домов, горожане, жители квартала; в большинстве своем они пользовались коллежем пиаристов, чтобы дать детям бесплатное образование, – вот почему религиозная община полагалась на их защиту, а никто не стал защищать коллеж.
– Это ты художник? – В общем гвалте Далмау не расслышал вопроса; его схватили за плечо, потрясли. – Да, это ты. Конечно ты! – «О чем это он?» – удивился Далмау. – Эй! – завопил узнавший его, обращаясь к окружающим. – Эй! Глядите! Это художник, он написал те картины в Народном доме, где горят церкви и попы, как того хочет Леррус.
– Леррус еще хотел, чтобы мы задрали юбки монахиням! – захохотал кто-то в толпе.
– Будет вам и то и другое, – уверенно произнесла женщина, стоявшая рядом.
Люди начали хлопать Далмау по спине, а тот, кто первым его узнал, потащил к главарям поджигателей, в числе которых была Эмма.
– Далмау? – удивилась она, подходя ближе.
Тот кивнул, поджав губы, всем своим видом показывая, что не хотел досаждать ей, а человек, который привел его, продолжал сообщать всем и каждому, что Далмау – тот художник, который написал