Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это твой день, – прошептал Далмау Эмме, правда, осторожно, не касаясь ее уха, чтобы не нарваться на ту же реакцию, что в погребке разрушенного дома. – Не хотел бы тебе его портить.
Эмма кивнула молча, не разжимая губ, взвешивая слова Далмау, и наконец впервые за долгое время улыбнулась: та же искренняя, открытая улыбка, что и много лет назад.
– Это наш день, Далмау, – поправила она. – Ты написал те картины. Посмотри на людей: они тебя славят. Ты проделал большую работу. Был щедр, очень щедр, и отдал свое искусство народу. Немногие художники твоего уровня способны так поступить.
Далмау не знал, как быть. Эта Эмма не имела ничего общего с женщиной, которая в последнее время набрасывалась на него с криками и руганью при малейшей возможности; эта была веселая, счастливая и говорила с ним ласково… даже восхищалась им!
Эмма угадала, о чем думает Далмау. Эти мысли отражались у него на лице. Один шаг отделял Эмму от свершения, к которому она шла, за которое боролась годами: одолеть Церковь, сжечь все, принадлежащее ей, и вот рядом стоит Далмау, ставший символом этой самой борьбы. Она знала от Хосефы, какую суровую жизнь ведет ее сын: картин уже не пишет, вложив все, что мог, в эти три, отданные рабочему делу. И все-таки люди восхваляют его. Осознав это, Эмма почувствовала, как по телу пробегает дрожь, в значение которой она углубляться не хотела.
– Чего вы ждете, почему не поджигаете? – прервал Далмау ход ее размышлений.
– Сейчас начнем. Как только убедимся, что баррикады вновь построили после того, как конные жандармы ускакали.
– Ты отдаешь себе отчет, – продолжал Далмау, – что, поджигая пиаристов, мы сожжем часть нашего прошлого, именно тот период, когда мы попали в лапы Церкви и сломали наши жизни?
Губы Эммы дрогнули, но она промолчала.
– Огонь очищает, – настаивал Далмау.
В два часа дня начался штурм. Молодые ребята, разбившись на несколько групп, бросились к разным дверям коллежа и церкви и разожгли костры, а другие, приставив лестницы, забрались в помещения верхних этажей и бросали оттуда на улицу мебель и прочие предметы; все это тут же летело в огонь, разведенный у входов в здание под руководством одного из самых известных в городе уголовников. Пожар занялся, и вскоре сам генерал-капитан Каталонии поспешил на помощь монахам в сопровождении пятидесяти пехотинцев и двенадцати кавалеристов. Без каких-либо помех со стороны революционеров, которые ни в коем случае не хотели причинить вред священникам, военный пересек двор и направился к монастырю, уже объятому пламенем, где оставалось пятьдесят пиаристов.
Далмау видел, как они выходят гуськом, во главе с генералом, рядом с которым шагает преподобный Жазинт; в какой-то момент он остановился и вперил в художника полный ненависти взгляд. Генерал-капитан изумился и остановился тоже. Священник указал на Далмау, и его театральные жесты, неподобающие человеку, который всегда похвалялся своей сдержанностью, дали Далмау понять, что речь идет о картинах из Народного дома; слушая священника, военный кивал, не сводя с художника взгляда.
– Да здравствует Республика! – крикнул кто-то из «молодых варваров», нарушив торжественность сцены.
Вереница священников и солдат двинулась дальше. Далмау поискал глазами Эмму, хлопотавшую у костров, и они молча переглянулись: ее преподобный Жазинт не заметил, а вот он сам, без сомнения, только что превратился в одного из главных виновников поджога. Эмма наградила его улыбкой, воздела к небу сжатый кулак и крикнула что-то, чего Далмау среди оглушительного шума не расслышал. В ответ и он поднял сжатый кулак, все вокруг проделали то же, криками приветствуя Республику и проклиная Церковь. Огонь ревел, и Далмау ему отвечал. То была победа, его и его народа.
Священники расселись по экипажам, и солдаты удалились в сторону комендатуры, хотя иные оставили ряды и смешались с тысячами людей, которые созерцали зрелище Дантова ада, полное огня и черного дыма. Несмотря на то что в его распоряжении были войска, хорошо вооруженные и подготовленные, генерал Сантьяго даже не попытался остановить поджигателей. И так почти во всей Барселоне и ее окрестностях: силы правопорядка либо ни во что не вмешивались, либо предпочитали охранять банки, а не церкви.
Благочестивая школа Святого Антония горела двое суток.
Но Эмма не пробыла там и двух часов. Подозвав своих «варваров», она перешла через улицу и велела поджечь школу для бедняков.
– И эту тоже? – Далмау услышал, как один из «молодых варваров» спрашивает у Эммы. – Здесь бесплатно учатся дети неимущих, – объяснил парень.
Ответ последовал незамедлительно.
– Именно поэтому. Никто из наших не должен учиться у попов и впитывать их доктрины, и меньше всего дети, которых так легко убедить. Через детишек они доберутся и до матерей, на погибель рабочим. Поджигайте!
Смешавшись с отрядом, Далмау слушал аргументы Эммы и одобрительно кивал. Он вспомнил доктрину, которую преподобный Жазинт пытался ему внушить в том самом здании, которое пылало за его спиной. Вспомнил также, как изумительно Эмма отвергла его ухаживания в тот день, когда они гуляли по Ронда-де-Сан-Антони, а он дотронулся до ее ягодиц и предложил поискать укромное местечко, чтобы заняться любовью. Слова, сказанные много лет назад и, казалось, давно забытые, вдруг всплыли в памяти так, будто только что прозвучали. «Какая шестая заповедь? – спросила тогда Эмма. – Не прелюбодействуй. В чем наставляет нас эта заповедь? Быть чистыми и целомудренными в мыслях, словах и делах. Вот слушай дальше, – продолжала девушка, повторяя наставления монахинь, – гнев побеждается смирением сердца. Просто, да? Зависть подавляется в груди, там подчас и остается. Но похоть не победить иначе, как только убегая от нее». К подавлению