Жизнь замечательных времен. 1970-1974 гг. Время, события, люди - Фёдор Раззаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец я собрался с силами и сказал:
— Товарищ маршал… уважаемый Георгий Константинович! Я хочу прежде всего сказать, что вы для меня, как и для миллионов советских людей, являетесь национальным героем, полководцем, сравнить которого можно только с Суворовым или Кутузовым. Но вы глубоко обидели меня как своим письмом, так и тем, что сейчас сказали. Разве оскорбительным для вас является то, что в обстановке, когда враг стоял в тридцати минутах хода танка до Дворцовой площади, вы пригрозили расстрелом трусу, безосновательно доложившему в Смольный о якобы прорвавшихся к Кировскому заводу немцах? "Бычий подбородок"? Ну, вглядываясь в ваши портреты, я так подумал. Простите, в отдельном издании, конечно, вычеркну. Сапоги…
— Что вы из меня дурака делаете, — прервал мою речь Жуков, — да в отдельности мои замечания, может быть, и не столь важны. Но взятые вместе!.. Разве нарисованный вами мой портрет похож на меня? Вот, посмотрите! Похож я на тирана?
Жуков, вытянув шею, приблизил свое лицо к моему. Внезапно меня охватила ярость.
— Георгий Константинович! — тоже повышая голос, воскликнул я. — За кого вы меня принимаете?! Я не наемный художник, а вы не купец, который заказал свой портрет, а потом заявляет, что не возьмет его, потому что не так нарисован нос, не такие губы, глаза, ну и так далее. Ваш облик запечатлен не только на сотнях фотографий, но и в сознании народа. Такому облику я и следовал…
— А Ворошилов?! — прервал меня Жуков. — Мы были близкими друзьями, а как вы нас представили? "Стул командующему!" — кричит он…
— Георгий Константинович, — раздался вдруг мягкий, но энергичный женский голос, — ну что ты! Ведь это лучшая сцена во всей главе!
Прошло мгновение, прежде чем я сообразил, что это сказала сидящая у обеденного стола Галина Александровна.
— "Лучшая"! — иронически повторил Жуков. — Тебя бы такой Бабой-ягой описали!
…Как бы забыв, перед кем сижу, я резко сказал:
— Георгий Константинович! Позволю себе сказать: ваша профессия — военное дело, а не идеология. Идеологией занимаюсь я. А вы упрекаете меня в идеологических ошибках, не имея к тому никаких оснований! Я представляю себе, как бы вы себя повели, если бы к вам пришел политработник и стал поучать вас стратегии и тактике. Да вы просто вышвырнули бы его вон!
— Зверя из меня делаешь? А где у тебя факты? — переходя на "ты", сурово спросил Жуков.
— Возможно, что у меня фактов мало, — ответил я, — но у Рокоссовского они, несомненно, есть.
— При чем тут Рокоссовский? — кладя на стол кисти рук, сжатые в кулак, спросил Жуков.
— А при том, — сказал я, — что именно он писал о том, что вы, хотя и внесли большой вклад в дело нашей победы, тем не менее в отношениях с товарищами и подчиненными нередко бывали неоправданно жестоким. Не просто жестким, товарищ маршал, а жестоким. Я не согласен с Рокоссовским. Ваша военная биография сложилась так, что партия, товарищ Сталин каждый раз посылали вас на тот участок фронта, где складывалась самая критическая ситуация. И вы выходили из нее победителем. Можно ли при этом рассуждать: были ли вы "оправданно" жестоким или неоправданно? Если горит штаб и людям надо выносить из него важные документы, а один из них еле двигается. Осмелюсь ли я назвать вас неоправданно жестоким, если бы вы в этой ситуации дали ему по шее? Так почему же вы, Георгий Константинович, — уже закусив удила, продолжал я, — не написали тогда жалобу на Рокоссовского? Остерегались, что он для доказательства своей правоты выложит на стол десятки фактов! А у Чаковского, мол, никаких доказательств нет. Значит, можно его "приложить" без всякого опасения. Прав я или не прав?! Вы ссылаетесь на свою дружбу с Ворошиловым. А мне это безразлично! Я знаю только одно: если бы Ворошилов оказался в Ленинграде на должном уровне, то вам нечего было бы там делать. Вот в чем историческая правда, и я ей следую!..
Я сидел, ожидая, что Жуков сейчас произнесет самые оскорбительные, самые уничижительные слова в мой адрес. И почти ошалел, услышав, что маршал после длинной паузы сказал:
— Ладно. Закончим. Устал я. Галя, дай нам по глотку чего-нибудь лекарственного. Что пьешь: водку или коньяк?
Переход оказался для меня столь неожиданным, что я произнес дрожащим голосом:
— Все, что прикажете, товарищ маршал.
— Закусить хочешь?
— Никак нет.
— Ладно. А потом напишешь, что я жестокий… Дай нам коньяку, Галя.
Но Галина Александровна уже стояла у стеклянной горки, вынимая из нее и ставя на небольшой поднос хрустальные рюмки и четырехугольный графинчик со светло-коричневой жидкостью. Затем поставила поднос на обеденный стол, наполнила рюмки и поднесла поочередно мне, Жукову и Чхи. Одну поставила на стол, видимо, для себя. Каждый из нас взял с подноса по рюмке.
— За успешное окончание романа! — негромко сказала Галина Александровна.
Жуков сощурился, но ничего не сказал, лишь протянул мне свою рюмку, и мы чокнулись…"
Когда Чаковский и Чхикишвили вместе с женой маршала вышли из комнаты, писатель осмелился задать женщине еще один вопрос: "Как Жуков мог написать такое письмо?" На что Галина Александровна честно ответила: мол, в те дни Жуков лежал в больнице на Грановского, и к нему пришел один приятель, некогда бывший руководителем Ленинградского фронта. Он принес с собой один из номеров журнала "Знамя" с романом "Блокада" и заявил: "Посмотри, Георгий Константинович, как тебя Чаковский разделывает! Всем ты расстрелом грозишь, орешь на всех…" Жуков прочел отчеркнутую сцену и, недолго думая, схватил с тумбочки лист бумаги, карандаш и написал пресловутое письмо.
Выслушав женщину, Чаковский поблагодарил ее за откровенность, и они распрощались.
Вечером того же дня в Театре на Таганке состоялась долгожданная премьера "Гамлета". Сказать, что в зале был аншлаг, значит, ничего не сказать — зал едва не трещал по швам! А те несколько сот страждущих, которые так и не сумели попасть на спектакль, практически все время показа продолжали стоять возле театра, надеясь неизвестно на что. Видимо, им просто хотелось дышать одним воздухом с актерами и теми счастливцами, кому все-таки удалось очутиться в зале. Как писал позднее сам Высоцкий:
"Когда у нас в театре была премьера "Гамлета", я не мог начать минут пятьдесят: сижу у стены, холодная стена, да еще отопление было отключено. А я перед началом спектакля должен быть у стены в глубине сцены. Оказывается, ребята-студенты прорвались в зал и не хотел уходить. Я бы на их месте сделал то же самое: ведь когда-то сам в молодости лазал через крышу на спектакли французского театра… Вот так я ощутил свою популярность спиной у холодной стены…"
Другой участник спектакля — В. Смехов, игравший Полония, так вспоминает о том дне: "На премьере "Гамлета" Смоктуновский в зале был всеми сразу замечен — живой кумир и прославленный принц датский из фильма Г. Козинцева. Пусть говорят что угодно об умении Иннокентия Михайловича ласково лицемерить похвалами, но никто, как он, не мог бы так вскочить с места в финале и, забыв о регалиях и возрасте, плача и крича "браво", воодушевлять зрительный зал. Никто другой не пошел бы, зная цену мировой славе своего Гамлета, по гримерным, по всем переодевающимся и вспотевшим жильцам кулис, не целовал бы всех подряд, приговаривая неистово "спасибо, милый друг, это было гениально", — всех, включая электриков и рабочих сцены, сгоряча спутав их с актерами.
Ночью, выпивая и закусывая у меня дома со своими друзьями-финнами, И. М. сумел убедить в серьезной подоплеке своих восторгов, удивил беспощадностью своего огорчения.
— …Я же умолял Козинцева не делать из меня красавца, не играть из чужой роскошной жизни! Вот вы и доказали, что я был прав! Вы играете так, что публика забывает о классике и старине! Ошибки ваши меня не интересуют! Это живые, настоящие чувства, как настоящий этот петух слева от меня… Как он бился, как он рвался улететь! Я у вас тоже играл — это я был петухом, рвался и орал: "Козинцев — м…!"
Нецензурность слова вполне соответствовала нетипичности волнения…"
Успех Владимира Высоцкого в роли Гамлета был грандиозным. Этот успех во многом объяснялся тем, что Высоцкий просто жил в этой роли, так как судьба Гамлета продолжалась в его собственной судьбе. Так же, как и Гамлет, Высоцкий был одинок. Его никто по-настоящему не понимал и не ценил. "Я один, все тонет в фарисействе". Даже символика спектакля подчеркивала духовное родство Гамлета и Высоцкого: тот тяжелый занавес, что висел на сцене, был символом рока, фатума, Дании-тюрьмы, довлеющих над Гамлетом-Высоцким. Вот как пишет об этом А. Смелянский:
"Владимир Высоцкий начинал спектакль строками Бориса Пастернака, исполненными под гитару. Это был, конечно, полемический и точно угаданный жест. Ответ на ожидания зрителей, вызов молве и сплетне: у них, мол, там Высоцкий Гамлета играет!.. Да, да, играет и даже с гитарой. "Гул затих, я вышел на подмостки…" Высоцкий через Пастернака и свою гитару определял интонацию спектакля: "Но продуман распорядок действий, и неотвратим конец пути". Это был спектакль о человеке, который не открывает истину о том, что Дания — тюрьма, но знает все наперед. Сцена "Мышеловки" Любимову нужна была не для того, чтобы Гамлет прозрел, а исключительно для целей театральной пародии. Его Гамлет знал все изначально, давно получил подтверждения и должен был на наших глазах в эти несколько часов как-то поступить. Совершить или не совершить месть, пролить или не пролить кровь.